— Думаешь ли ты, — спросил меня вполголоса Богданович, — что года в три нам удастся вполне организовать для революции те волости, в которые мы на днях поступим? 

— Не знаю, — искренно ответил я. 

— Ну конечно! — заметил Иванчин-Писарев. — В первое время, по крайней мере полгода, нам надо будет только наблюдать и высматривать надежных людей среди крестьян, а больше всего избегать всяких, хотя бы самых малейших, соприкосновений с местной радикальной молодежью. Там все сейчас же выболтают, и мы провалимся, как и все пропагандисты, действовавшие среди крестьян до нас. 

Богданович оглянулся назад, чтобы посмотреть на публику за своей спиной, и, убедившись, что там едет только дама с тремя детьми и что гул движущихся вагонов совершенно заглушает наши голоса, тоже присоединился к разговору. 

— Удобнее всего вести подготовку будет ему, — и он кивнул головой на меня. — Народные учителя соприкасаются с таким отзывчивым элементом, как крестьянские подростки. 

— Не вполне с этим согласен, — ответил ему Писарев. — Волостные писари теперь играют в деревне несравненно более важную роль. В их руках вся крестьянская общественная жизнь. Честный и доброжелательный писарь вызовет к себе несравненно больше уважения крестьян, чем самый лучший учитель. Если б у него, — и он тоже кивнул на меня, — была более подходящая фигура для простого человека, то и ему я посоветовал бы, как тебе, непременно поступить именно в писари. Но, к сожалению, его внешность подходит только для учителя. 

Он улыбнулся каким-то своим мыслям. 

— Помнишь, как ты обливался у меня в усадьбе водой и ложился потом на солнце, чтоб огрубела кожа? — шутливо, по обыкновению, спросил он меня. 

— Разве он действительно обливался? — спросил Богданович. 

— Пустяки, — поспешно ответил я, боясь, что Вера примет шутку за серьезное. — На солнце действительно лежал часто, я это люблю, но обливался разве только своим собственным потом. 

Так летели мы по железным рельсам все далее и далее, то строя серьезные планы, то просто в разговорах, пока не доехали через два дня до цели нашего пути — Тамбова, — где под вымышленными именами остановились в номерах местной гостиницы. Оставив Богдановича и Соловьева здесь, Иванчин-Писарев, Вера и я отправились сейчас же на квартиру к Девелю, давно обещавшему пристроить писарями и народными учителями несколько человек из наших. 

— А, здравствуйте! — воскликнул он приветливо при виде нас. — А я уже думал, что вы совсем не приедете сюда. 

— Нет! Мы непременно хотим воспользоваться вашим предложением, — ответил ему Писарев. — Вот вам фельдшерица, вот народный учитель! Сам я — волостной писарь, и еще два таких же писаря остались в гостинице. 

— Так много? — испуганно заметил Девель. — Уж, право, не знаю, как удастся устроить всех! 

Несмотря на свою страшную фамилию, по-английски обозначающую дьявола, наш хозяин оказался самым добродушным человеком и притом, по моему впечатлению, после получаса разговора, более способным мечтать о великих делах, чем способствовать их практическому осуществлению. 

Это вполне и оправдалось потом на деле. 

Целых три недели прожили мы в Тамбове и, кроме искренних и добросердечных обещаний, повторяемых каждый день, не получали от него ничего существенного. Строго соблюдая свое инкогнито, мы совершенно устранились от сношений с местной молодежью и интеллигенцией, за исключением самого Девеля, и, перебравшись для дешевизны из гостиницы в отдававшийся в наем частный дом, мы стали жить в нем, как в монастыре. 

— Пойдем хоть прогуляемся за город! — сказала наконец мне Вера. — А то совсем заплесневеем, ходя только к этому медлительному «Дьяволу» и обратно к нам. 

И вот, бросив первоначальную систему никому не показываться до отъезда на место, мы пошли на окраину города и направились далее по прилегающей к нему проселочной дороге. Был ясный мартовский день. Мне отрадно было идти вдвоем с Верой и видеть пробуждающуюся от своего зимнего оцепенения природу и проталинки земли на южных сторонах зданий. Нам обоим было весело, как детям, и мы несколько раз пробовали бежать. Но когда мы возвратились домой, тоска бездействия и ожидания стала у нас еще сильнее. 

— Здесь явно ничего не выйдет! — сказал Богданович, подтверждая пессимистические слова Веры. — Я сегодня был в земской управе, и там ничего даже и не знают о хлопотах Девеля. Все у него в одном воображении. Там говорят, что отдельных два-три места можно заполнить, но они в разных уездах и далеко друг от друга. Мы в таком случае останемся разрозненными и совершенно одинокими. Не хотим же мы попасть в такое положение, что будем видеть друг друга только раз или два в год по причине отсутствия удобных путей сообщения? 

— Надо искать других способов, — сказала Вера. 

— Переедем тогда в Саратовскую губернию! — ответил Иванчин-Писарев. — Я напишу туда одному моему знакомому. 

— Да, напишите скорее, — заметил молчаливый обычно Соловьев. — Мы здесь только бесполезно теряем время. 

Так и было сделано. Дня через три, вечером, получился благоприятный ответ. Все кругом меня просияли. Богданович, обладавший густым могучим басом и таким гармоническим тембром, который мог бы сделать его знаменитостью на сцене, запел от радости известный романс Губера: 

Город воли дикой,
Город буйных сил,
Новгород Великий
Тихо опочил.
Порешили дело,
Все кругом молчит,
Только Волхов смело
О былом шумит.
Путник тихо внемлет
Песне ярых волн
И опять задремлет,
Тайной думы полн![43]  

И окна в нашей небольшой квартире зазвенели, как всегда, в ответ на его пение. 

На следующее же утро мы начали собираться в свой новый путь. Мне лично было почти нечего укладывать, и я пока пошел бродить по городу. Теперь, когда все планы устроиться в Тамбовской губернии рухнули, мне более не было нужды не навлекать на себя внимание посторонних. И вот на прощанье мне страшно захотелось увидеть хоть мимоходом Алексееву, с которой связывало меня столько трогательных воспоминаний в прошлом. Я знал, что недалеко от нас, на берегу реки Цны, протекающей через Тамбов, находится ее дом. 

Явиться к ней ранее этого дня значило бы нарушить наше инкогнито в Тамбове. Но даже и теперь, когда инкогнито здесь нам более не было нужно вследствие отъезда, я не решился пойти к ней прямо в дом. 

«Разве, — думал я, — не сказала она мне сама с лукавой улыбкой на суде, что будет всегда рада меня видеть, если я не буду "опасным"? А теперь я, несомненно, опасен, меня разыскивает полиция». 

Однако желание посмотреть на нее было так сильно, что в последний день пребывания я прошел до указанного мне одним прохожим ее изящного белого дома, садик которого, окруженный решеткой между каменными столбами, доходил до обрывистого здесь берега еще покрытой льдом и снегом Цны. Я сел на берегу, на снегу, на обрыве, в ярких лучах солнечного света, смотря вполуоборот через свое плечо и через решетку сада на деревья и пустую террасу ее дома. 

Не выйдет ли на эту террасу или на тропинку в снегу по аллее сада ее стройная фигура, закутанная в теплую шубку? Не покажется ли в окне, как когда-то в другом деревенском доме, в усадьбе Иванчина-Писарева, ее милая головка с двумя длинными каштановыми косами, спускающимися через плечи к ней на грудь? 

Но никто не появился ни в окне, ни на занесенной снегом террасе. И вот, просидев здесь напрасно часа два, я встал с холодного снега и с грустью пошел домой. 

Мне трудно было в этот миг разобраться в своих ощущениях. Несмотря на то что в глубине души я больше всех любил теперь Веру, мне все же трогательно было вспоминать и об Алексеевой. Я знал, что она во время моего заточения вышла замуж, но ведь и раньше я любил ее не для личного своего счастья. Я любил ее, считая себя обреченным на гибель, и потому без надежды когда-либо иметь ее своей, а потому ее замужество ничуть не меняло моих отношений к ней, как не меняла их и моя последняя, тоже затаенная, любовь к Вере. Я чувствовал всем сердцем, что для спасения Веры от опасности я каждую минуту готов был броситься в пропасть, но и ей, как и Алексеевой, я не объяснялся в любви по той же самой причине. 

вернуться

43

Из поэмы «Антоний» поэта первой трети XIX в. Э. И. Губера. Цитировано неточно (Сочинения, т. I, СПб., 1859, стр. 298).