Молчать пришлось в инициативном режиме – больше Кузнецова на допрос не вызывали. О нем будто совсем забыли, кормили, и то спасибо, хотя подаваемая масса заслуживала не благодарностей, а внимания специалистов по паранормальным явлениям. Кузнецов выедал условно съедобные фрагменты без жалоб и вопросов, с какой стати и как долго ему сидеть без обвинения и ареста. Он увлеченно вспоминал университетскую программу, то и дело хватался за «союзник», вспоминал, что его нет, и выводил пальцем на плохо окрашенной стене цепочки невидимых миру формул. Голова ныла с отвычки, дырки в памяти изводили хуже жилки, застрявшей промеж зубов, тогда он падал на кулаки и отжимался до состояния мокрой тряпки – и в этом был какой-то смысл, как и в уравнениях из позапозапрошлой жизни. В воспоминаниях о более свежих жизнях смысла не было, в гаданиях о будущем тем более.

***

Дима будущее знал четко: от его выхода из темницы до сноса антинародного режима, запирающего людей в подвалы, пройдет не больше суток. Он рассуждал не менее логично, хоть и без опоры на аппарат высшей математики.

Дима и его единомышленники честно работали, выполняли все распоряжения начальства и вообще все пункты договора с Союзом – значит, могли настаивать на том, чтобы и Союз полностью и вовремя выполнял свои обязательства. Заточение Димы в подвал произошло подло и скрытно – значит, было абсолютно незаконным, значит, законным образом против маклаковцев бороться не удавалось, значит, сам Дима действовал абсолютно правильно и законно. Бравин заместитель исполнительного директора Союза – значит, руководство Союза лично, нагло и подло нарушает законодательство, уже не только трудовое, но и уголовное, и не рассказывайте мне про самодеятельность отдельно взятого начальника. За такие вещи как минимум один олигарх поплатился потерей бизнеса и карьеры – подробностей и фамилий Дима не помнил, но в том, что неприятности у того буржуя начались из-за похищения сотрудника, был уверен. Значит, теперь и Союз можно точно так же накрыть медным тазом, ну или закрыть. Жалко, но, во-первых, виноват в этом не Дима, а гад Бравин. Во-вторых, если Союз пускает к власти таких гадов, да еще и обманывает рабочих, которых лживо называет главными людьми, – нужен ли он вообще? Значит, он не нужен.

Дима уперся в вывод тоже на третий день. То есть вывод все время заслонял полгоризонта, но Дима пытался обойти его или перелезть поверху: Союз плох, но прочее хуже, всегда чем-то приходится жертвовать, иногда надо немного потерпеть, я таких веселых и счастливых людей не видел никогда, они спасают страну от пьянства, сырьевой иглы и, как правильно говорил гаденыш Бравин, кавказско-азиатско-китайского напора. Обходные маневры вроде удавались, но все равно приводили к тому же застящему горизонт и счастье факту: Союз врет своим и ломает тех, кого считает чужим. Такой Союз нам не нужен. Дима вставал, шел к кухонному блоку, съедал яблоко или половину обеда – при лежаче-сидячей жизни, если ее можно так назвать, больше не лезло, – возвращался на кровать и искал новые маршруты. Но снова втыкался в ту же неизбежность. Союз должен быть разрушен. До основания.

***

Основание Союза Сергей вспоминал с теплой печалью, но особенно тосковал по последнему году – когда решил вернуться, рыком распугал зверье и выволок Камалова из сугроба, когда окончательно отказался от намерения мстить, когда успокоился, когда ощутил себя дома, в своем счастливом кругу, и когда в награду получил Дашу. Даша была совсем не похожа на Маринку, при том, что обе были рослыми и фигуристыми. Маринка постоянно болтала очаровательные глупости, юлой крутилась вокруг, заглядывала в глаза и чмокала в носик... а теперь в щечку... а теперь в шейку, фу, паскуда. А Дашка, всё, всё, всё, хватит!

Кто мне мешал все рассказать – не сразу, так год назад, полгода, месяц назад, пока у совета глаза еще от подозрительности помидорками не выпучились. Не всем рассказать, так только совету, только Камалову с Дашкой, только Дашке.

А ведь она меня не простит, вдруг с ошарашивающей ясностью понял Сергей и даже засмеялся, чтобы не заплакать. Плакать совсем не годилось. И надзиратели увидят – тут же ведь на допрос поволокут, вскрывать, пока раковинка сочится. Да и вообще – нельзя.

Ладно, сам виноват. И слезы лью, и о-ха-ю, запел Сергей, чтобы не плакать и не охать, – про себя, конечно, чего тюремщиков баловать и следователей обижать. Скажут: в камере поёшь, и у нас запоешь как миленький. И как тогда объяснять, что мне есть что спеть перед Всевышним, – а вы, ребята, хоть пирамидкой постройтесь, причем все раком и с ножкой вверх, – и тогда ни слова от меня не услышите. Я с животными не разговариваю.

Математика прошла и ушла как передовые части Красной армии, только пыль да туман остались и отдельные цифры вразброс, и по этой пыли, хрустя цифрами, беззвучным мычанием катились Кривая да Нелегкая, снег без грязи, как долгая жизнь без вранья, четыре четверти пути и другие песенки, которых Сергей всегда помнил немерено, а теперь вообще захлебнулся в них, отвлекаясь только на беззвучные же разговоры с ребятами, с которыми лежал в стеклянной баночке, дрались мы, – это к лучшему: узнал, кто ядовит, как Камалов, которому я еще морду-то набью, каратилко вшивый, не колышет его, понимаешь, жаль, что за таким мудаком последнее слово осталось, да какое, – неделю потом морду на плечо держал, – с хмурым юнкером Бравиным и с любимой дурой Дашкой, самой умной и прекрасной дурой на Земле и даже в Союзе. Я все сейчас объясню, говорил он, не размыкая губ, досадливо кривился от киношной никчемности фразы, падал, отжимался, вставал, просветлев челом, потому что придумал, и снова начинал: я все сейчас объясню. Объяснять было все равно что волос с мокрых рук стряхивать, муторно и бессмысленно, но все равно: я сейчас все объясню.

***

Дима не собирался никому ничего объяснять. Все и так было понятно. Надо было добивать. Надо было говорить лютую правду, против которой не выстоит ни один каземат.

Вот тут вы молодцы, говорил он, застыв перед приросшей дверью, вот тут вы, сука, честные, – назвались совком, полезайте в пузо. Для вас с самого начала важнее было не содержание, а форма, не дело, а слово, главное, чтобы Союз, чтобы совок во всей людоедской сути, чтобы начальству жопы лизали истово, а если не лижешь, то враг, даже если остальное истово делаешь. Самое обидное, что жопа не ваша и даже не начальника, а так, ничья, жопа мира – поклялись быть верной ей и верите. А это глупо, в жопу-то верить. Нет у вас ничего, только утыренные из народной кучи деньги, случайные начальники да случайные изделия номер раз-два-три, проверено электроникой. Вы эвээмкой решили мир спасти? Аккумулятором страну спасти захотели? Электромобильчиком – народ? Народу, ребят, – вы, может, удивитесь, – электромобильчик не нужен, и эвээмка ему не нужна. И Союз ваш ему не нужен. Ему нужны правда и справедливость. И если вы врете народу, народ вас сметет. Так всегда было, и так всегда будет, хоть сажайте, а хоть вешайте. Дверь откройте, бараны. Откройте, я сказал!

На пятый день Дима заподозрил, что может остаться здесь надолго и, быть может, даже до смерти. Дверь не поддавалась, стена не пробивалась ни ногами, ни выдранным смесителем. От идеи запалить кровать и посмотреть, что получится, Дима отказался. Во-первых, долго было возиться с поджигающим элементом, а главное – картинка могла получиться несимпатичной и до боли нелепой, ну или до нелепости болезненной. Даже если тюремщики наблюдали за тем, что происходит в этой как бы камере,– в чем Дима сомневался все больше.

Он перестал мыться – смеситель на место не вставал, ну и ладно, – стал больше есть и спать, а прочее время проводил либо скорчившись на кровати лицом в стену, либо выкрикивая все более точные и горькие слова перед дверью. Счет дням Дима потерял. Но, судя по щетине и ногтям, прошло больше недели, когда первый же вопль: «Гады!», ударившись в дверь, привел в действие механизм замка.

Дверь мягко щелкнула, приоткрылась и застыла.