На четвертом круге я не то чтобы сдался – выдохся – и решил действовать от противного: если попытка убежать от леса возвращает меня к лесу, надо пытаться идти вдоль шеренги елей, вдруг разбавленных пихтой и кедром. Может, в этом случае закон бутерброда выведет меня на дорогу.

Закон бутерброда попытался утопить меня в неожиданном сугробе, воткнул под странно задранную ель, из-под которой я выбрался исколотый хуже святого Себастьяна или отлюбившего не свое дикобраза. Закон выморозил меня, лишил всех сил, зато ни на полметра не отодвинул от таежной кромки. В конце концов я остановился, вцепившись в голую отчего-то ледяную ветку, со стоном продышался, сдирая неровную твердую корку с лица, – левую бровь, кажется, выдрал с корнем, – прозвонил состояние рук-ног-спины, местами сырых и стылых, местами онемевших навсегда, и понял, что подыхаю.

Подыхать не хотелось.

До черных брызг в голове.

Я зарычал, забился и, кажется, потерял лицо, рассудок и всего себя. Потому что очнулся посреди урагана, судя по силе, никакой тайгой более не урезониваемого. Зато я прочно опирался на сук, доходивший мне до плеча, и был почти согрет. Спину и живот даже жарило – так, что в конечности, как в бане, текли опаляющие волны, морозные и опаляющие – через раз. Видимо, я включил обогрев на предел. И выключить заставил себя с трудом – и только после того, как морозные волны почти уже растворились в жарком облаке, а боль в боках и предплечье стала растекаться вверх и вниз.

Мороз сразу сжал кольчужной перчаткой всю мою фигуру, в полный рост, – и склеил подтекшие от нутряного тепла ноздри. Но я уже перебоялся и перебесился. Оперся попрочнее на отодранный непонятно каким чудом сук и зашагал, куда показывала уцелевшая правая бровь. Почему-то я не сомневался, что именно это направление упирается в дорогу.

И когда вместо дороги опять наросли сжавшие колени сугробы, я не стал выпендриваться и искать противоположную сторону, а махнул палкой по сторонам, убедился, что колючее море тайги поет о чем-то справа, впереди вроде чисто, – и поковылял дальше. То есть это сперва поковылял, потом, кряхтя, зашагал, а затем и покатился.

Поразмыслить, едят ли мышки летучих кошек, я не успел – все-таки валился не в кроличью нору, а в очередной густо промазанный снегом овраг. Скалистый. Или даже в низину – для оврага здесь было слишком просторное дно и слишком лесистое, кстати. Зато ветер был чуть сдержаннее, так что я продышался, сумел оглядеться но сторонам – и сообразить наконец, что дальше бодаться с ураганом глупо и бессмысленно. Выматывающее топтание на месте – холостой ход, который приблизит разве что к вечному покою. Упокоиваться вхолостую не хотелось. Надо было ждать.

Я побродил вдоль самой отвесной части стены, нашел отжатую деревьями полость, протоптал в ней нишу, в которую и улегся, неторопливо прикинув направление и позу. Терпеливо лежал лицом к стенке – вернее, к упертым в нее согнутым рукам, – пока злой посвист не ушел из ушей в затылок, а спину не обдавила прохладная тяжесть. Выждал еще немного, развлекаясь выдиранием мелких ледышек из волос и складок лица, которых оказалось на удивление много, и когда тьма перед глазами стала совсем тяжелой и душной, поерзал, помаячил спиной и ногами вверх, вниз, в стороны и перевернулся на длинном выдохе. Снежная пыль посыпалась в лицо, но небрежно слепленный снежный купол устоял. Ну вот я и в иглу.

Я не спеша выровнял и подтрамбовал снежный полог, продавил палкой пару отдушин, из которых потекла струйка сладкой прохлады, и принялся слушать колыбельную пурги и изучать фигуры, которые не то выжигались дыханием, не то в снегу перед лицом, не то в воображении, истомленном нехваткой света.

3

Разъединенность обессиливает и деморализует людей, союз укрепляет их нравственные и умственные силы и ободряет их волю.

Николай Чернышевский

Обратный путь вышел бесконечным, хотя на самом деле Эля добралась меньше чем за сутки, втрое быстрее, чем оттуда. И с билетами повезло, и с пересадками, и главное – в Колпашево не пришлось, как в Союзе, ждать пассажирского рейса. Эля с трудом простучалась сквозь запертую служебную дверь до дежурного, представилась, готовясь к долгим объяснениям, мольбам и, возможно, выбиванию зубов несчастному парню. Но парень сказал: «Секундочку», скрылся, не закрыв дверь.

Эля хищно обрадовалась и приготовилась к штурму, но парень высунулся уже с трубкой, помахал рукой: заходите, мол, чего стоите-то, и Эля вошла сперва в ненормальную комнатку, уставленную узкими глухими шкафами и полыхающими экранами, а потом, почти не стесняясь слишком тесной дубленки и утиной походки, – на часто перегороженный блестящими поручнями перрон. Парень провел ее по лабиринту споро и молча, только на выходе бросил: «Сейчас поедем».

Поехали впрямь сейчас: дошли до локомотива, похожего на обкатанную волнами ракету, – вагоны были похожи не на вагоны и не на ракетные ступени, а на тающий брусок мороженого в килограммовой фасовке. Из локомотива высунулся дядька в сине-голубой «союзной» униформе, вернее, какой дядька, тоже парень, вполне похожий на станционного дежурного, только у того форма, оказывается, черно-голубой была.

Тут Эля опять выключилась, будто тумблер памяти отщелкнули. Остальные тумблеры, впрочем, не тронули, потому что Эля обнаружила себя во вполне дееспособном и пристойном положении: она, сняв дубленку и положив ее рядышком, чинно сидела в уютно подсвеченном пенале за крохотным столом, грела ладошки о горячую кружку с чаем и непринужденно беседовала через раскатанную дверь с сине-голубым мальчиком о том, что прошлый-то январь куда лютее был, а поезд, свистяще шипя и кидая чечетку сухим горохом, уже пер на север со скоростью небольшого, но приличного самолета, – выше слепящей белой кожуры, набухшей на окрестностях, выше редких кустов, провожавших экспресс тоскливыми дырами промеж ажурных наростов снега, и даже выше некоторых участков леса, лишь кое-где косящего шалой черной прорехой сквозь сплошное ватное одеяло, расстеленное до апреля. И наверное, выше Галиакбара, которого закопали где-то здесь, в районе томской трассы, кривляющейся чуть западнее железки. Или увезли по этой трассе куда-то далеко, чтобы не нашли, – и закопали там. Или...

Эля сильно зажмурилась, выдавливая горячую дурь из башки вместе с едкими слезами, которые давно должны были иссякнуть, но все лились и лились, громко хлюпнула носом и уткнулась в кружку. Машинист, вздохнув, исчез даже из периферийного зрения – видимо, подтянул кресло ближе к панели.

«Проклятая техника, – туповато подумала Эля, – не будь ее, Гали не вывезли бы из Союза».

«Проклятый Союз, – подумала она, – не будь его, за Гали бы не приехали».

«Проклятая я, – обреченно поняла она. – Все из-за меня. Из-за меня Гали терзался – иначе бы не попался никогда, а попался бы – сразу всех вырубил, он же сильный».

Надежда вспыхнула и запела в такт колесам: Га-ли силь-ный. Ga-li koc-le.

Получилось складно и красиво. Эля слушала несколько секунд, ловя переходы тональности, но нет, маршевая мелодия текла решительно и скорбно, как на военных похоронах, когда привезли Шагимансура, отцова братишку. Эля уткнулась мокрым, как у собаки, носом в ладони, пытаясь не завыть, и снова потеряла себя, а нашла уже на жестко освещенном перроне, отмахивающейся от смутно знакомого парня в белой тепловой куртке, который пытался отобрать у нее сумку. Парень терпеливо повторял:

– Эльмира Шагиахметовна, я Кубакин из отдела кадров, доставить вас должен, трамваи за городом уже не ходят, машина там стоит, пойдемте, поздно уже, трамваи только по городу сейчас, меня Бравин прислал, я Женя, помните?

Эля резко остановилась, мазнула по лицу мокрым платочком, который, оказывается, сжимала в кулаке, – лицо стянулось стылой полоской, и сразу холод уверенно взялся за ноги и полез вверх, перебирая невесомыми лапами, как Волк в «Ну, погоди!», – и сказала: