– Василий Ажаев, «Далеко от Москвы». Я в детстве читал, в больнице. Муть невероятная.

– Тем более невероятная, что на самом деле Ажаев писал про лагерь, в котором сидел и ударно трудился. Не знал, да? Серьезно тебе говорю – такой мемуар, вывернутый наизнанку. Вместо вертухаев активисты, вместо колючки яркие заборы, девушки вместо петухов – ну и шпионы с вредителями для имитации смысла. Перечитай с учетом этого – забавно. У нас, мне кажется, смысл все-таки явнее присутствует. Поэтому нам шпионы, вредители и вертухаи не нужны. Понимаешь?

– Как не понять. Службе эксплуатации срочно требуются надсмотрщики, умеющие управляться с хлыстами. И воспитывать будем, и к управлению привыкать, и шлам отсеивать. Я на Игорька в этом плане большие надежды возлагаю. Правильный такой парень. Он со следующей недели будет лично по нашим вербовочным пунктам ездить, по депрессивным регионам, чтобы зерна от козлов отделять.

– Интерпретации у тебя.

– Да я с этими стройками все слова скоро забуду, кроме матных. Элька уже бить меня начинает.

– Она-то где работает?

– В логистике, такой микроотдельчик на два человека, маршруты считают. На пару миллионов экономии уже насчитали. Концы-то здесь – мама не горюй.

– Это да. Как она, привыкла? Не Москва все-таки и даже не Казань.

– Так это ее родные места почти что. Она ж кузбасская, из-под Новокузнецка. Все маму грозится в гости привезти, я говорю: так давай на свадьбу, она хвостом вертит –  успеем. Ненормальная женщина. Но климат для нее самый тот, разве что лето короче и зимой похолоднее будет.

– Да уж будет. Сам-то готов?

– Не знаю. Увидим. В Сибири, говорят, морозы легче переносятся, чем на Волге. И животных этих хоть не будет.

– Животных? А. Это да, комары здесь страстные.

– Кабы только комары. Ладно. Я уже привык. Опять же прародина ближе.

– Так. Какая еще?

– Алтай – прародина всех тюрок.

– Вот ты нудный все-таки, Алик.

– И что характерно, персонал такой же подбираю. Это вы еще с Бравиным или там с Кузнецовым не общались.

– Избавь меня пока от такой радости. Ладно, поехал я докладывать.

– А когда его ждать-то?

– Кого? Президента? Ну, не знаю даже теперь. Он, видишь, все собирался – и тут здрасьте, я устал, я ухожу, я болею, а ты страну перехватывай – не до Союза пока. Ладно, готовенькое показывать будем.

– Куда уж денемся. Мак Саныч.

– Ау?

– А ведь хорошо все вроде получается, а?

– Стучу по дереву.

– Татары не стучат.

– Тьфу на тебя.

– В татар не плюют. А я поначалу, честно говоря, с ба-альшим сомнением ко всему этому...

– Да я уж понял. Тем ценнее. Все, счастливо, я помчался.

– В следующий раз жду вас на паровозе.

– Иного нет у нас пути. Все, удачи.

ГЛАВА 3. ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ И КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ 

На Союзе

               великане

                              тень фигуры хулиганьей.

Владимир Маяковский

Его надо было убить ночью, сразу, пока спит, – чтобы оба меньше мучились. Димка два раза вставал, подходил к койке Парша, очень долго стоял, вслушиваясь в размеренное дыхание и вглядываясь сквозь кисельный мрак в ненавистное лицо – во сне безмятежное, даже симпатичное, – тихо набирался злобы вместе с терпким Паршевым запахом, в последний раз обдумывал, что удобнее и тише: с прыжка кулаком ломать Паршу гортань или, как в старом кино, перехватывать шею и давить, пока язык не вывалится, уходил головой и животом в прохладную бесцветность, делал выбор – и обнаруживал себя затаившим дыхание и уткнувшимся лбом и ладонями в липкую от олифы стену коридора. В первый раз Димка решил, что это вот и есть знаменитый аффект, в состоянии которого он превратился в душегуба. Димка больно вдохнул, выдохнул, снова вдохнул, отлепился от стены, близко поднес к глазам совершенно не дрожащие руки, не нашел ни ссадин, ни частичек чужой органики под коротко обрезанными серыми ногтями, только нити олифы, понял, что все вышло быстро и четко, поэтому гнида Парш даже не почувствовал, двинулся на слишком легких ногах – вот только ноги чистого Раскольникова дали, убегают и пасть норовят, – посмотреть растерзанную гниду, чуть не налетел на Паршеву койку и услышал размеренное Паршево дыхание. Димка быстро ушагал на улицу, очень долго сидел на толчке, ежился от мятных объятий ветра, драконьим языком опоясывавшего тощие чресла и бока, рассматривал через распахнутую дверь крупные нерусские звезды и пытался нащупать внутри себя остатки вычитанного в школе нравственного закона. Закон шугался где-то в районе пяток, а на призывы откликался вялым: сотри гниду с лица земли. На дополнительные вопросы вроде: а тело куда? а дальше чего? а на зоне легче будет? – закон не реагировал, не исключая, похоже, обрушения мира и не особо его пугаясь.

Димка тоже не пугался. Просто понимал: пока Парш жив, ему, Димке, жизни не будет. Вывести Парша из жизни может только Димка. А это прекратит Димкину жизнь. Во всяком случае, такую, к которой он привык и которую знал. Осталось выбрать между двумя паршивостями. Хотя что тут выбирать – в части всем был край, пока Олежка не пострелял дагов и не вынес себе мозги, это было плохо, жутко, неправильно, – но после этого стало можно жить. Здесь так же: пока Парш цепляет только Димку, но потом ведь раскинется на остальных. Зараза – она растекается, если не пресекать. Мне все равно мука – так лучше ее закончить разом, чтобы другие не мучились.

Димка выбрал, кряхтя, извлек себя из кабинки, походил вокруг барака, чтобы размять онемелости, в том числе головные, убедился, что другого выхода нет, мягко, но решительно устремился в третий блок, застыл, всмотрелся в Паршево лицо, сладко изнемог, предвкушая, – и очнулся в коридоре, у остро воняющей липкой стенки.

На сей раз проверять, не уладилось ли все само собой, Димка не стал. Побрел к выходу, сел на крыльцо и долго, пока шея не затекла, смотрел на звезды, потом ниже, на неровные полосы тьмы, которые постепенно делались совсем неровными и превращались в ровную тундру прямо и слева, кудрявый лес справа, искрящую ленту реки между ними – и ракетной дальности небо выше, черное, потом темно-синее, потом желтое, потом алое – солнце вылупилось из тайги, пустило игольчатую руку по течению, оттолкнулось этой рукой от воды и неспешно, как перегруженный цеппелин, побрело наверх и чуть вправо.

Здесь было очень красиво. Димка такой красоты не видел никогда в жизни.

Он ни разу не пожалел, что сперва повелся на идею Сереги пройти собеседование в отборочной комиссии, приехавшей в Кедровый, назло соскочившему Сереге решил не соскакивать, потом не испугался расспросов серьезного комиссара Бравина, который пугал тяжелыми условиями и запретил пить-курить. Димка все равно пить не любил, курить начал в армии и не втянулся. Условия были не тяжелее, чем в поселке или в части, работа осмысленней, еда здоровской, а жизнь – правильной, как Бравин и обещал. Даже ночью, даже на третьей площадке, где на месте-то поворачиваться заставляли с миллиметровой точностью, не говоря уж о выкладывании рам, даже в отбойном карьере у кварцевой шахты, где круглые сутки стояла стена рыжей пыли в двух Дим высотой, – было красиво, свежо и правильно. По-настоящему, со смыслом, не как в поселке. А обещало стать еще лучше и правильнее. И люди здесь были очень хорошими и правильными. Правда, он ни с кем, кроме Парша, толком познакомиться не успел, а то, наверное, и проблем с Паршем не было бы – ребята вступились бы, точно, хорошие же вон какие – Мишка, Тимур, Тумаков, Дениска, да вообще все, кажется. Но таким уж было Димкино цыганское счастье, всегда становиться в очередь к сломанной кассе, кадрить самую страшную девчонку и считаться приятелем самого злобного мудака в округе. И потом, Димка понимал, что неспроста Парш докопался до него в первый же день, взял на короткий поводок и дыхнуть не давал, – а потому что знал: этот рыпаться не будет и останется с ним, Паршем, до самой смерти – и раз не Паршевой, значит, Димкиной.