– Петрович. А сам ты останешься?
Петрович, скорее всего, хотел повторить предыдущий ответ, возможно, дословно. Но сказал:
– Игорек, родной. У меня еще сорок минут на то, короче, чтобы... Подумать, короче, надо. А ты у меня время это отнимаешь. Я же, когда говорю, думать не могу. А мне еще в первую. Ладно?
Он вышел, бухнув дверью.
– Пусть хавло нормальное привезут! – крикнул ему вслед Валерка. Оглядел мужиков, загруженных, как вагонетка в разгар смены, и объяснил: – Мужики, чего тут думать? Ну, кто семейный, это понятно: детей повидать – это святое. Хотя до августа можно бы и дотерпеть. А теперь смотрите. Мы этим орлам нужны, они без нас никак. Можем условия ставить. Главное, не наглеть. Вот и говорим: пусть на нас, оставшихся, нормальный хавчик везут: крупы, овощи, фрукты всякие, колбасу «Докторскую», блин! А мы им за это оленины. Как, Гриша, нормальный оборот?
– Нормальный, Валера, – серьезно согласился Луценко.
4
А леса за нами,
А поля за нами –
Россия!
И наверно, земшарная Республика Советов!
Вообще говоря, это было хамство, свинство и геноцид: вызывать в офис человека, сдуру решившего звякнуть начальнику из приземлившегося самолета. Отчитаться решил об успешной командировке, дурак старательный, похвастаться победой над временем – в восемь вылетел, семь часов летел, в восемь прилетел, – и уведомить, что до завтрашнего утра не жилец и не работник. Уведомил. Опровергли и призвали. Сам виноват, нечего было напоминать о своем существовании, когда в Москве вечер, а на моем биологическом хронометре, за неделю привыкшем к дальневосточному времени, хмурое утро – следующее. Живем завтрашним днем. Конечно, в самолете я поспал, научился за год без малого как голубок, сидя дрыхнуть. Ё-мое, со мной уже на половине терминалов трех столичных аэропортов если не здоровались, то смотрели со скрытой мукой, как на переехавшего пять лет назад соседа по даче – вспоминали, где видели. Да здесь и видели, где же еще. Не на даче же. Не было у меня ни дачи, ни, между прочим, квартиры. Была большая зарплата, интересная работа, синдром хронической усталости да муки совести, чести и ума.
Совесть корчилась, потому что я так и не привык плющить несчастных бизнесов, вся вина которых сводилась к недостаточно расторопному отклику на нашу дежурную черную метку. Честь точилась неопределенностью статуса: с одной стороны, я уже полгода руководил юридическим департаментом головного офиса, с другой – все полгода был и.о., и где они, полноценность с половозрелостью, можно было только догадываться. Мне было нельзя – я не догадывался почему-то. С еще одной стороны, на правах средней руки босса я летал бизнес-классом, везде проходил через депутатскую комнату, жил в лучших гостиницах, и каждый регион был мне не Лас-Вегасом, встречавшим страхом и ненавистью, а вполне себе родным Усть-Урюпинском, щедро разбавлявшим страх и ненависть подобострастием и стремлением услужить. С совсем четвертой стороны, уж в Усть-Урюпинск-то такого большого босса можно было и не гонять. Ан нет, и этого нельзя было. Потому что у такого большого босса подчиненных было аж один, и тот секретарша, и тот – та – средних лет и некрасивая, хоть и предельно толковая, – так все равно же вместо себя в Усть-Урюпинск не пошлешь. Роль прочих подчиненных выполняли приданные мне в помощь сотрудники смежных департаментов и дружественных юрфирм. Роль, естественно, была знаковой, но режиссерскому диктату не поддавалась.
Наконец, зарплату мне за неполный год подняли дважды, и хорошо подняли. Дак для выполнения жилищной программы в отношении одного отдельно взятого меня этих ассигнований было недостаточно, а о фирменной квартире, лихо обещанной на заре нашего служебного романа, Рычев не вспоминал. А мне напоминать было западло. Жил в служебной однокомнатке, спал на служебном диване, смотрел каждое утро в служебное зеркало и жалел себя, дурака выбриваемого, но доверчивого.
А ум – это если возвращаться к печальной трихотомии, да простят меня венерологи, – ум мой перемалывали эти тягостные обстоятельства и нежелание о них думать, потому что все равно ничего конструктивного не выдумаешь, только себя расстроишь. Можно и не себя, а начальство, – но тогда предмет терзаний будет утрачен навсегда. А я к этому предмету, к работе моей необоримой, привык и, что без нее делать, не представлял совсем. Это даже если оставить за скобками то обстоятельство, что из структур, имеющих хоть какое-то отношение к «Проммашу», люди уходили только на повышение, причем по государственной линии – в администрацию президента, например, или в еще какой искренне или неформально государственный концерн, как и «Проммаш», подчиненный администрации. Увольнение соскоком с таких рельсов гарантировало волчий билет и отлучение от профессии. В самом деле, что это за юрист, которому жестко в соболях сидеть и горько черную икру с красной чередовать?
В этом тупичке стайки мыслей мотались с мягким шипением, пока такси удивительно прытко мчало меня сквозь мокрый снег и размазанные галогеновые всполохи из Домодедова на Воронцовскую, где располагались «СССР» и полтора десятка его сателлитов. Выходит, не слишком я устал, раз мыслительный процесс не булькнул в скользкую яму, в которой тяжело ворочаются нелепые конструкции типа «Дома дед его», «Шире меть его», «Внук – ого!» да «Бык – ого!». Яма отличает завершение совсем тяжелых командировок, после которых мне надо минимум десяток часов ненавязчиво подсвистывать носом в набитую гречишной шелухой подушку, а потом еще пару часов разговаривать строго о красотах природы и о том, как сильно я по тебе скучал, Датка.
Может, я и впал бы в бездну словообразования, окажись трансфер до офиса традиционно неспешным. Но не то с трафиком повезло, не то с драйвером: хватило полутора часов – личный рекорд для этого времени суток (клинические варианты проезда кортежем и прочие распальцованные методики в зачет не идут).
Особняк полыхал всеми окнами. Название обязывает: раз в том СССР госслужащим модно было ночи напролет пахать, от радистов на чердаках до кровавых палачей в подвалах, то и нынешний «СССР» должен трудиться во благо страны хотя бы до программы «Время». Я расплатился, с трудом вытолкнул себя из корейского тепла в московскую слякоть и вяло побрел ко входу. Стоявшая у входа «Волга» бибикнула. Нас приветствовал Витя, один из разъездных водителей концерна. Я ответно отсалютовал, подумав, что вообще-то можно было меня и в аэропорту поприветствовать, а не заставлять биться с домодедовскими рвачами за ресурсы командировочного фонда.
Предъявлять это Рычеву было бессмысленно: во-первых, командировочные он не экономил, во всяком случае на мне, во-вторых, отправка Вити в аэропорт могла частично обезлошадить холдинг на полдня: кто выезжал из Москвы после пяти вечера, знает сладостную печаль этого занятия.
Да и неловко было претензии высказывать: Рычев, похоже, меня ждал всерьез и совсем не самодурно был доволен тем, что я таки приехал. Причем довольство, похоже не относилось к итогам хабаровского вояжа. Во всяком случае, более развернутую версию презентованного уже по телефону доклада он выслушал с интересом, но без фанатизма. Спрашивается, чего посылал, если ему переход под нашу руку двух дальневосточных розничных сетей и оптовая договоренность с заместителем полпреда о всяческом содействии почти по барабану?
Не по барабану, выяснилось, а по глобусу родины. По которому нас тр-тр-тр – и понесло.
– Алик, ты к лесотундре на границе вечной мерзлоты как относишься? – спросил Рычев, когда я иссяк и морально приготовился отпрашиваться на ночевку.
– Да не отношусь вроде пока, – осторожно сказал я. Знал я такие вопросики.
– Будем надеяться, пока.
Рычев, похоже, шутку процитировал. Такое с ним случалось иногда. Я таких шуток не знал и как-то обошелся по этому поводу без простатита и двенадцатиперстной язвы. И на сей раз не стал ни двенадцатиперстную улыбку сооружать, ни кивать понимающе. Стоял и ждал, пока расскажут.