А вот, кажется, подъем. Точно. Дальше будет легче, ну, не легче, а понятнее.

Склоны оврага сходились птичьей грудкой, крутой, зато невысокой и с хорошим булыжным рельефом – будто торчали из стены перебитые, но не разорванные хребты нескольких вмурованных драконов, слабо заснеженные и вроде не скользкие. По одному из хребтов я и выбрался – медленно, аккуратно, но все равно постанывая и совсем отмораживая руки. Наверху стало полегче, но я не стал передыхивать, воткнул задубевшие культяпки в ледяные карманы и пер, подвывая, через сугробы придорожного бруствера, пока не выскочил на разметенную протекторами неровную полосу.

Белоюртовский тракт. Дальше по прямой на северо-запад.

Я задрал голову и, переводя дыхание, некоторое время смотрел на звезды. Звезды были тихие и лютые, как дырки в плащевке, прикрывающей дуговую сварку. Пар из носа смыкался с малоразборчивой мутью, запачкавшей полнеба и почти всю убывшую на четверть луну, выражение которой казалось совсем непонятным. Ну и ладно, будем считать, в гляделки я выиграл.

Точно, на северо-запад. И фиг меня что собьет.

Уверенности в этом мне хватило до рассвета. Вернее, до рассветного часа, который я не отследил, а вычислил. Настоящего рассвета в тот день не случилось, потому что случилась пурга. И вот она вышла настоящей до жути и до смерти. Пожалуй, что моей.

Начала пурги я умудрился не заметить. Брел себе по все более заметному шинному следу, сто шагов левым боком, поддерживая его ладонью и локтем, сто шагов правым, отжимая вверх воющее плечо, сапог уплыл, ботинок выскочил, воткнулся, уплыл, сапог выскочил, уткнулся, уплыл, девяносто девять, сто, проворачиваемся. Идти носом вперед почему-то совсем не получалось, брел, досадуя на хмарь перед глазами и свист за ними, на толстый шар, дергающийся ниже виска и отдавливающий то ли среднее ухо, то ли глазное яблоко, то ли зубы, а что именно – не понять, и это бесит до слез, но плакать нельзя – ни сил, ни слез нет, а слезные дорожки замерзнут и, как две бритвы, снимут лицо.

Когда этот образ стал совсем явным, а хмарь снаружи головы и шар внутри ее небывалым образом принялись превращать глазные яблоки в груши, я наконец-то с усилием отодрал взгляд от заплывших полос в снегу. И чуть не грянулся между этих полос, потому что решил остановиться, а довести сигнал до ног не сумел, так что затылок устремился туда, куда сами собой уплывали сапог, а потом ботинок.

Удержался, будто вилами в бок на лету подхватили. От мысли, что вилы, наверное, – осколки костей, рвущиеся наружу сквозь пучки мышечных волокон, стало тошно, но тошнее было от неба – белесо-серого и мохнатого, как плесень на забытом киселе. Ни звезд, ни луны, ни солнца на этом небе не было, а были только стужа, тоска и далекий свист. Я принялся лихорадочно соображать, как работает моя новая походка, вспомнил, запустил механизм локоть-ботинок-сапог – и тут на ресницы мне пали первые хлопья снега. Сразу хлопья, слипшиеся колобки обломанных снежинок. Еще четыре шага – и ветер хлестнул по лицу, будто индевелым веником. Веник сразу вырос во всю дорогу, небо и землю, не веник, белая волна напалма, выжигающая все, что не смелось.

Она поймала меня на полушаге и едва не вмяла в трассу, сломав в коленях и поясе. Я всхлипнул, кажется, и застыл на месте враскорячку, подбирая ноги и застывая в позе, позволяющей переждать любую качку и порыв ветра. Но порыв не собирался заканчиваться, он собирался длиться вечно, рвать лицо, выворачивать веки, тонкими чешуйками отслаивать и отламывать нос и щеки, угнетающе свистеть, лезть тонкими студеными щупальцами под капюшон и куртку – и выдирать куски тепла сперва из-под одежды, потом из-под кожи.

Я мог вот так в прямом смысле и застыть глупой ледяной статуей. Надо двигаться. Но выбираться из устойчивой позы было страшно, потому я двинулся в том же полуприседе, трудно продавливая плотную, как пластилин, взвесь снега с ветром. Для полного счастья она была непрозрачной. Самое обидное, что тут как раз вылезло солнце, – или верхние веки у меня завернулись и дали жару сетчатке, – нет, кажется, все-таки солнце, – так что мелькавшие перед глазами полоски еще и бросали искры в щелку между скомканными веками, давя быстро твердеющие слезы. Без них-то не видно было ни зги, только сероватое полотно с люрексом, с бешеной скоростью разматывающееся перед глазами.

Но я пер некоторое время слепым крабом, ощупывая дорогу ногой, оскальзываясь, не падая и меланхолично размышляя, велики ли шансы на то, что по заброшенной полгода назад трассе вдруг проедет машинка, – а хотя бы и меня искать, – и насколько стороны будут успокоены, если найдет она меня бампером. Шансы были невелики, да и двигаться в такую погоду машина могла не многим быстрее меня. Тем не менее расчеты сложения скоростей и времени, в течение которого водитель теоретически может не замечать свалившегося ему на капот пешехода, – при такой-то погоде считать подобный вариант запредельным тяжело, – развлекали меня до самого падения.

Моей вины в падении не было. Правая нога препятствий не нашла, утвердилась, а левая на полпути сперва увязла в слое снега, я качнулся, но удержал равновесие, – и тут же носок сапога тюкнул по твердому куску льда ли, камня ли, а ботинок коварно скользнул, нашел неродным кантом еще какой-то заусенец, и я покатился в пухлый, по счастью, но обжигающе и обдавливающе холодный сугроб. Снег стекловатными пробками ввинтился в ноздри, распахнутую пасть и легкие, они выстрелили обратно отпущенным жгутом, я кашлянул, чуть не порвавшись пополам, переломы разошлись, небось взорвавшись кровавыми фонтанчиками, утробно рявкнул еще и еще, лопаясь глазами и не понимая, лежу я, валюсь в пропасть или трещу на зубах невыспавшегося медведя.

Пробки растаяли и выбились, я что-то ноюще сказал и пришел в себя. Не в пропасти и не в берлоге – на четырех костях, и ниже носа – боль и плотный снег, а выше – дурнота в снегу рыхлом и быстром. Все как обычно. Рук я снова не чувствовал, даже левого запястья, и это было почти удобно. Я по складам собрался, медленно оторвал локти от выламывающей суставы подушки, вытолкнул себя в почти вертикальное положение, покачнулся, устоял, сунул ладони в карманы и сосредоточенно повертелся на месте, соображая, где потерянная трасса. Без толку. Тогда решил так: делаю двадцать шагов вперед, если дорогой впереди не пахнет, разворачиваюсь, иду по следам к точке старта – уж за полминуты-то их не занесет, делаю двадцать шагов в противоположную сторону – и так исследую все стороны полутьмы. Если первый цикл неудачен, в следующий раз совершаю концы в сорок шагов – и по чуть-чуть иным векторам.

Снегу было по колено.

Первый цикл оказался неудачным. Второй – позорным и чудовищным. Я умудрился не вернуться из сорокашагового загула. На тридцатом шагу запнулся о подснежную неровность, не падать, тягуче засеменил вбок, пытаясь удержаться на ногах, оскользнулся на втором и тут же третьем камне, недогнившем пне или что там за сволочь вообще валяется, стоять, блин, всё, всё, уф, в натуре всё, в стойке, на своих и на двоих. Привел в порядок совсем болезненное дыхание, повернулся для возвращения к стартовой точке и не увидел никаких следов. Вообще никаких. Ни борозд от волочившихся ног, ни каши-малаши, которую должен был взболтать мой танец. Совсем озверевший ветер выровнял и зализал все, пока я пытался обтечь дыханием воткнувшиеся в нутро кончики ребер.

Конченым идиотом я не был и приблизительно направление помнил. По этому вектору и направился, старательно считая шаги. На тридцатом муть перед глазами стала чуть белее, я вытянул едва успевшую отогреться руку, и на тридцать пятом она влипла в пушистый холод, мигом ставший холодом жестким и колким.

Под моей рукой была еловая лапа.

Я сделал еще шаг вперед, потом пять шагов вправо, потом десять шагов влево. И убедился, что стою на опушке довольно густого хвойного леса.

Вернее, тайги.

Приехали, ir eget.

Конечно, я, собравшись, аккуратно развернулся и побрел обратно. Конечно, минут через десять, когда уже совсем поверил, что вот-вот заковыляю в горку и ступлю на заснеженную бетонку, снова уткнулся вытянутой рукой в снежный бугор на ветке. Конечно, повторил. С тем же результатом.