Представьте себе рафинированную московскую семью консерваторского профессора: «Мальчик не может без инструмента! Лёве нужно каждый день заниматься, тренировать пальцы», — и ораву грязных, орущих, плюющихся и хватающих всё, что плохо лежит, цыганских детей боснийцев. А к этому ещё и общая кухня, во всём великолепии пышного букета кулинарных запахов.
— Боже мой, Софа, да что же эта иранка варит?! Задохнуться можно. Такое и в зоопарках не едят!
А общий туалет с ванной:
— Лёва, сыночка моя, об одном прошу — ничего не трогай! Ты заболеешь. Здесь же всюду инфекция!
И как завершающий аккорд под вечер на коммунальной кухне звучало:
— Зяма, куда ты меня привёз? — кричала медленно покрывающаяся красными пятнами Софья Марковна. — Это культурная страна? Это же нечеловеческие условия жизни. Иди сейчас же в синагогу и скажи им, что ты в Москве кафедру оставил. Ты не какой-нибудь там из местечка Нижние Хвосты. Ты доцент! Твой сын подаёт надежды. Скажи им, что ты в Москве выехал из трёхкомнатной квартиры в сталинском доме 120 метров. Зачем нас сюда звали?
И бедный Зяма бежит в синагогу в социальный отдел, где всё переслушавшие и перевидавшие подобных доцентов, профессоров и всевозможных лауреатов девочки-работницы популярно разъяснят, что в Германию его никто не звал — ему «дали разрешение» (чувствуете разницу?), а общежитиями ведает город. Что синагога и рада бы селить вновь прибывающих членов общины в лучшие условия, но не имеет возможности, что у них есть семьи с парализованными стариками и грудными младенцами, которые живут в крохотных каютах на корабле, где весь «социал» забирают, а кормят «по звонку», и всё сыром и колбасой, о которой так мечтали в Союзе, но которая через неделю такой жизни встаёт колом в горле. А ещё есть спортивный зал с занавесками, где на 12 семей одна электрическая лампочка, и если кто-то выключает свет, то все ложатся спать. Синагога всё знает и ничего не может изменить. Не нравится — езжайте назад на свою кафедру! У синагоги есть только одно общежитие на кладбище — там все места уже заняты! О! Нам, конечно, повезло. В день нашего появления в Кёльне одна из комнат освободилась, какая-то еврейская семья с кладбища съехала.
Нашими соседями по общежитию были очень разные люди. Ко времени моего вселения три семьи сидели на чемоданах, страстно желая покинуть опостылевшее общежитие и зажить по-человечески в квартирах. А ещё три семьи сидели в «низком старте» под единственной лампочкой спортивного зала или в тесных каютах корабля, плывущего в никуда на мутных волнах Рейна, и так же страстно мечтали занять их освободившееся место. И пока свершался этот непонятный постороннему взгляду круговорот воды в природе, я познакомилась и с теми и с другими. И, как пишут стареющие дамы в мемуарах: перед моими глазами прошла целая вереница образов.
Образ первый, который я окрестила «ситуация-перевёртыш». В России мы были евреями, а значит, людьми второго сорта. Большинство к этому привыкло и относилось стоически, как к плохой погоде. Не будешь же сетовать, что на улице снег с дождём? Ходило много похожих анекдотов.
Еврей пришёл устраиваться на работу:
— Здравствуйте! Я дизайнер.
— Да, вижу, что не Иванов…
Или поступают два абитуриента в университет — Иванов и Рабинович:
— Иванов, в каком году была Великая Отечественная война с Гитлером?
— В 1941–1945.
— Правильно!
— А ты, Рабинович, назови имена и даты рождения всех погибших в этом жестоком бою.
Анекдоты отражали жизнь. Так оно и было, а юмор — защитная реакция любого здорового организма. Может, поэтому и большинство писателей-сатириков советского периода — евреи? Но были вещи и посерьёзнее, отражавшие суть национального характера — во что бы то ни стало дать детям образование. И каждая еврейская мать, стоя над школьными тетрадками сына, обычно говорила:
— Ты должен учиться лучше Иванова-Петрова. Чтобы поступить в институт, ты должен знать в три раза больше.
Это приводило к результатам. «Контингент флюхтлинг», приехавший сегодня в Германию, насчитывает 72 процента людей с высшим образованием. Какое ещё национальное меньшинство может этим похвастать?
Но я отвлеклась. И хочу вернуться в старые времена, когда мы всё ещё были «там», жизнь худо-бедно текла своим чередом, Союз ещё не развалился и мы жили среди русских, украинцев, белорусов, казахов… Дети вырастали, влюблялись… И не всегда в того, кого хотели мама и папа. Одним словом, в эмиграцию приехало много смешанных семей.
Одна из них жила со мной в еврейском хайме. В семье была русская жена. Огромная и шумная, она была родом откуда-то с Украины. Муж у неё был еврей, свёкор и свекровь тоже, а вот её дети уже евреями не считались. Таковы наши законы.
Она это очень переживала, ощущала свою чуждость, имела комплексы по этому поводу. Комплекс выражался своеобразно:
— Если я русская, то что, за вами, евреями, должна убирать?! — провозглашалось на коммунальной кухне. — Помойные вёдра выносить?
При составлении графика уборки ей дали меньшее количество дней. (О, наша вечная еврейская виноватость!)
Летом случилась ещё одна история. Её детей не записали в оздоровительный лагерь от синагоги. Соседского мальчика от еврейки матери и русского отца записали, а её нет.
Соседка громко рыдала. Мы ходили по кухне молчаливые и подавленные.
— Где справедливость? — надрывно восклицала она. — Где, я спрашиваю вас, справедливость?
Я поймала себя на мысли, что так же рыдала мамина сестра, когда её сына-медалиста не взяли в институт, завалив на последнем экзамене. Другой мальчик, имевший русскую фамилию по отцу и еврейку-мать, прошёл по конкурсу. И где было искать справедливость?
В последние годы всё неожиданно переменилось. Выяснилось, что быть евреем (о чудо из чудес!) стало хорошо.
Есть возможность выбора. Богатая европейская страна принимала нас по линии еврейской эмиграции. Про всех остальных в законе ничего сказано не было. Остальным предлагалось оставаться в тяжёлых условиях дикого русского капитализма. В жизнь вошли шутки типа «еврейская жена не роскошь, а средство передвижения». Я сама слышала, как две женщины в трамвае обсуждали проблему замужества дочери: «Ей сейчас замуж выйти не проблема. Еврея бы хорошего найти, чтоб выехать — вот это да!» Все, некогда имевшие еврейскую бабушку и тщательно скрывавшие её десятилетиями, достали заветные свидетельства со дна сундуков и подали документы в ОВИР. Другие постарались купить себе метрики. Одно время это было просто. Особенно на Украине и в Грузии.
— Что я, себе еврейскую маму не куплю? — простодушно поделился со мной стоящий в очереди в немецкое консульство грузин. — Одна тысяча стоит…
Когда поток эмиграции увеличился и стал немелеющей полноводной рекой, компетентные органы что-то поняли и свежесделанные метрики принимать перестали, кроме того, возросли и цены.
В общем, повторяюсь, в эмиграцию приехали совсем разные люди, и наши соседи были очень не похожи друг на друга. Хотя в тот момент всех нас объединяло одно — поиск квартиры. М-да, вспомните себя в это время. Неуверенность, лихорадочные метания сменяла робкая надежда, на смену ей приходило отчаяние и вновь брезжил слабый свет в конце тоннеля. Список гезельшафтов[6], где берут «социальщиков», передавался из рук в руки, как священная книга. Две семьи, живущие бок о бок в дружеском согласии и взаимопонимании, становились смертельными врагами в одночасье лишь потому, что одна из них нашла квартиру на месяц раньше другой. Телефон маклеров, берущих, прямо скажем, солидное вознаграждение за решение квартирного вопроса, диктовался только особо доверенным и приближённым людям.
Одна наша хорошая знакомая въехала в квартиру. Квартиру нашёл маклер из своих же. Я попросила дать его телефон.
— Ну что ты? — приторно изумилась дама. — Какой маклер? Шла, гуляла, увидела тёмные окна, зашла в гезельшафт, мне дали квартиру…
Телефон нам дали совсем другие люди, которых мы, кстати, друзьями своими не считали, просто по доброте душевной решили помочь — видели, как маемся мы с маленьким ребёнком в крохотной комнатке общежития. Правда выплыла наружу. Было очень обидно. Я до сих пор не понимаю, хотя и встречаю среди наших эмигрантов эту психологию «непротягивания руки».