— Друга не нужно?!

И они, рассмеявшись, помчались по сверкающему от солнца израильскому шоссе дальше…

2003

Обрезание

На днях я зашла к своей соседке Сонечке и застала её страшно взволнованной. Её семнадцатилетний сын Димка надумал делать обрезание.

— Зачем тебе это?! — восклицала Сонечка и театрально всплёскивала руками. — Тебе мало фамилии Рабинович?

Насупившийся долговязый Димка сидел в углу на диване.

— В таком возрасте! — с ужасом восклицала Соня.

— Так если мои умные родители не догадались сделать его на восьмой день…

— О чём ты говоришь! — взвивалась Соня. — Да ты представляешь, в какое время мы жили! Твой папа работал в режимном институте. Какое обрезание! Да мы бы мгновенно вылетели со всех работ, если бы только вошли в синагогу. Нас бы на следующий день вызвали в первый отдел, как папиного коллегу Лифшица. Что ты понимаешь об этой жизни…

— Мама, я хочу быть полноценным евреем.

— А ты что, не полноценный? У тебя все предки евреи. Насчёт обрезания — это вам в вашем молодёжном клубе внушили, в гемайде? Нет, ты только подумай, — обратилась она ко мне за поддержкой, гневно сверкая чёрными глазами. — Умники в нашей общине вместо того, чтобы давать деньги на интеграцию, курсы немецкого языка или ещё что-нибудь полезное, выписали из Англии какого-то резника…

— Не резника, а моэла. Резник кур режет.

— Вот-вот! Я и говорю, что у тебя куриные мозги. Сейчас к экзаменам надо готовиться, абитур сдавать… Скажи ему… — Соня нервно сдувала прилипшую ко лбу прядь.

Я неуверенно потопталась на месте:

— Во-первых, это больно…

— А во-вторых, красиво, — ответил мне словами из анекдота Сонькин сын.

— Мать, — примирительно сказал вышедший из спальни Фима, Сонин муж, — ну что ты так кипятишься? Пусть ребёнок делает. Чего плохого? Я-то в конце концов у тебя обрезанный…

— И довольно коротко, — ехидно сказала Сонька и хлопнула дверью.

— Расстраиваешь мать, балбес… — пожал плечами Фима и опять удалился в спальню.

Дальше события, по Сонькиным словам, развивались так. Димка затаился на несколько дней, и она уже облегчённо вздохнула, что всё обошлось. А в один прекрасный вечер в доме раздался телефонный звонок.

— Мам, ты можешь приехать за мной на машине? — спросил слабый Димкин голос.

— Зачем? — осведомилась Сонька.

— Забрать меня из больницы.

— Что случилось, сыночка? — оседая на стул, прошептала побелевшими губами Соня.

— Меня обрезали…

— Идиот! Я же тебе говорила! — взревела она.

— Мать, так ты можешь меня забрать? Мне ходить ещё больно…

— Мальчик мой, — заплакала Сонька. — Я еду… Я сейчас… Где больница? — и заметалась по квартире, судорожно ища ключи, сумочку и права.

Больница размещалась в высоком шестнадцатиэтажном здании на краю города. Соня долго петляла по узким тёмным улочкам, прежде чем нашла подъезд к ней. И только войдя в просторное помещение вестибюля, поняла, что не знает, на каком этаже и в каком отделении этой гигантской многопрофильной клиники находится её сын.

И тут мне надо сделать паузу и объяснить, что все эти события происходили в первый год нашей эмиграции, когда моя соседка Соня Рабинович по-немецки едва могла вымолвить два десятка фраз. И поэтому простейшая проблема превращалась в неразрешимую.

Сонечка растерянно двинулась к окошку информации и испуганно замерла — на дворе стоял глубокий вечер и справка уже не работала. Толстая санитарка неспешно мыла в вестибюле пол.

— Мой сын… — залепетала Сонечка. — Он… — и запнулась, в ужасе поняв, что не в силах по-немецки объяснить, что такое обрезание. — Я должна… взять сын… — отчаянно жестикулируя, как можно громче говорила Соня, очевидно считая, что если на чужом языке говорить громко, то будет больше понятно.

Санитарка с удивлением взирала на неё.

— Мой сын… Ему… Бо-бо… — попыталась объясниться Соня. В ответ прозвучала длинная тирада немецких слов, из которых Соня, конечно же, ничего не поняла. Махнув рукой, она понеслась вверх по лестнице и схватила за полы халата какого-то интеллигентного вида мужчину, очевидно, доктора. — Мой мальчик… — и Соня, опустив руку на уровень ширинки, попыталась сделать в воздухе жест, напоминающий движение ножниц «чик-чик». Мужчина испуганно отпрыгнул от неё.

Из Сониных глаз полились слёзы. Полчаса бегала она по больнице с этажа на этаж, рыдая в голос, и никто не мог понять, что нужно этой непонятно мычащей и делающей странные движения пальцами женщине в красной шляпке. А Соня представляла своего бедного мальчика, бледного, обескровленного, страдающего и ждущего её, маму-спасительницу, и плакала ещё громче.

В конце концов, какая-то молоденькая медсестричка сжалилась над ней и вызвала русскоязычного санитара из приемного покоя. Перед Соней возник громадный кудряво-рыжий мужчина семитского вида.

— Ну, мамаша, и что у вас случилось? — спросил он с одесским акцентом.

— Моему сыну сделали обрезание, — сказала Соня и зарыдала ещё пуще.

— Ну, я вас поздравляю! — одессит позвонил куда-то по телефону, всё выяснил и повёл Соню по длинному коридору. — О, эти еврейские мамочки! — приговаривал он, успокаивающе поглаживая её по руке. — Они всегда плачут, когда надо радоваться.

Через пару минут Соне вручили побледневшего, но гордого Димку, и она, охая и восклицая, повезла его домой, где он был немедленно уложен на диван в подушки и накормлен горячим супчиком.

— Как Димка? — спросила я Соню через несколько дней.

— Хорошо, — ответила Сонька. — Чувствует себя настоящим евреем.

— Во-первых — это полезно… — начала я.

— А во-вторых — красиво… — в тон мне продолжила Соня. — Слушай, — она повернула ко мне задумчивое лицо. — Стоило везти ребёнка в Германию, чтобы он тут сделал себе обрезание. Ты что-нибудь понимаешь в этой жизни?

— Ничего, — честно созналась я.

И мы отправились в магазин купить детям чего-нибудь вкусненького.

Дорога на Мёртвое море

По пляжу у самой кромки воды ходил задумчивый верблюд в наморднике. «А намордник зачем? — спросила дочь. — Чтоб не плевался?»

От той поездки в Израиль остались глянцевые фотографии, где мы с Машкой стоим измазанные целебной грязью Мёртвого моря (ах, какой становится кожа от той грязи — как у девочки!) и хохочем в затвор фотообъектива. И стопка записей на случайных клочках бумаги, салфетках из кафе, страничках, криво вырванных из блокнота. Разобрать и перечитать их просто не доходили руки, всё вылилось в устные рассказы сразу по приезде. Такое бывает. Давно заметила: не записанное по свежим впечатлениям постепенно тускнеет, съёживается, уменьшается, как шагреневая кожа, и так и не становится написанным.

Так какую же предысторию имела эта?

В моей яркой и беспутной молодости у меня были две близкие подружки — Машка и Катька. Обе блондинки, обе русские. А я, конечно, ходила в еврейскую компанию, где были другие мои приятельницы и интеллигентные кудрявые юноши, сыновья маминых подруг.

С чистотой крови в семье было поставлено строго.

— Замуж, доченька, надо выходить за того, кого полюбишь. Но полюби, пожалуйста, еврея…

Горькую правду маминых слов, чёткую правильность этой формулы, выстраданную народом в течение тысячелетий (несмотря на многие исключения!), я осознала гораздо позже, когда начались массовые отъездные ситуации. И большая еврейская семья, сидевшая на чемоданах и истово желающая уехать из опостылевшей антисемитской страны, не могла тронуться с места из-за русской жены сына, которая в свою очередь не имела права бросить на произвол судьбы своих больных и престарелых родителей. И это были трагедии, разыгрывавшиеся на моих глазах в разных вариациях, но с упрямой повторяемостью сюжета.

Но тогда, в конце семидесятых, мы были ещё молоды, ни о чём таком не думали и с удовольствием проводили время на своих беззаботных тусовках: танцевали, ездили на природу, бегали в киношку и театр. И я, естественно, таскала в нашу компанию своих русских подруг. Это были хорошие интеллигентные девочки, начитанные, белокурые и стройные. И вновь, по упрямой логике сюжета, их полюбили наши еврейские юноши, а полюбив, захотели жениться. И, преодолев сопротивление семей, сделали это.