По их вытянувшимся лицам я поняла, что моих знакомых такая перспектива явно не устраивает. Одна только мысль об этом повергла их в глубокое уныние.
— Так-то, — тоном победителя закончила я. — Поставили себя на наше место?
И испуганные немцы услужливо закивали головами.
Через полгода проживания в Германии я стала замечать, что мои дети говорят на чудовищной смеси русского и немецкого:
— Фрау Пикарт давала нам тринкать, — рассказывает мне дочь, придя из детского сада. — А мне эгаль, — машет рукой сын. — Я же ему анруфил…
Но вернёмся к арбайтзамовским курсам.
Так вот, к шестому уроку наша группа уже клевала носом и отвечала невпопад, к седьмому синхронно зевала, к восьмому спала, положив головы на жёсткие крышки парт. Мы могли откровенно ничего не делать, особенно в предпраздничные дни или неделю пьяного кёльнского карнавала, но ни разу нас не отпустили хотя бы на пять минут раньше назначенного срока. Положено — сиди!
Педагоги были разные. Были чудесные, всеми обожаемые — интеллигентные доброжелательные люди, настоящие профессионалы своего дела. Были чиновно-формальные, пришедшие преподавать случайно, так как работы по их основной специальности на тот момент не представилось. Были и такие, которых я бы просто не допустила к работе с иностранцами. По причине их глубокой, тщательно скрываемой, но всё-таки прорывающейся острыми углами мелочей неприязни к чужеродцам, приехавшим в Великую Германию есть чужой хлеб.
Впрочем, и группа моих одноклассников представляла собой на редкость пёструю, разношёрстную компанию. Худенькой голубоглазой фрау Шмидт едва исполнилось двадцать два, а профессор Гольбах из Минска справил на курсах свое шестидесятипятилетие. Кроме того, в одной аудитории оказались люди разных национальностей, уровней образования (давайте сравним диплом какого-нибудь Богом забытого захолустного пединститута в Киргизстане и физфак Московского университета), характеров, жизненных установок, ментальностей, наконец.
Фрау Кугель и Берг, немочки, приехавшие из Барнаула, были трудолюбивы и прилежны, строчили что-то в своих аккуратных тетрадках и исправно делали все домашние задания. Профессор Гольбах задавал бесконечные вопросы, понятные лишь тем, чья специальность романо-германская филология. В то время как большая часть группы изнывала под грузом тяжких умственных усилий при спряжении глагола sein и могла следить за ходом жаркой дискуссии, как если бы та шла на китайском.
Дородная чета Спивак приходила каждое утро с огромным баулом, набитым всевозможной снедью и постоянно что-то жевала. «Что мы будем кушать, Фима?» — восклицала на очередной перемене колыхающаяся шестьдесят последним отечественным размером Ида Марковна. — «Кушать нечего», — сокрушённо отвечал Фима, щёки которого давно лежали на плечах, дожёвывая очередную булочку с домашней куриной котлеткой.
Супруги Федотовы из Бердичева сидели на первой парте. Волоокая, с ярко выраженной семитской внешностью жена Роза на уроках красила губы и постоянно толкала в бок засыпающего намертво с первого же урока белобрысого мужа Васю. Федотовы вообще ничего не учили, но постоянно говорили, что учат их не так.
Красотка Горшкова, прибывшая в Германию исключительно с целью устроить свою личную жизнь и не делавшая из этого секрета, обычно рассеянно листала брачные отделы газет и оголяла круглые коленки при появлении каждого педагога-мужчины. Кстати, она-таки добилась своего, и летучее эмигрантское радио недавно донесло, что наша Горшкова вышла замуж за состоятельного немца-вдовца и совершенствует свой немецкий в двухэтажном особняке по самой эффективной методике.
Неунывающий харьковчанин Шевкович отпускал шуточки типа: «У меня нет проблем с немецким языком. Проблемы у того, кто хочет со мной на нём поговорить». Или: «Продаю темы иншульдигунгов!» А после каждой перемены комично вздыхал: «Пошёл учить кляту мову…»
Шестидесятилетний, вечно спешащий одессит Беркович получил кличку «Дед-одиночка». Дело в том, что его безмужняя дочь надумала рожать. Жена Берковича страдала сердцем и одышкой и не могла уходить далеко от дома. Все знали, что всё хозяйство лежит на нём.
В обеденный перерыв Беркович стремительно уносился в ближайший «Альди», где закупал сыр и йогурты, затем резвой трусцой бежал к турецкому рынку, благо тот помещался неподалёку, за овощами-фруктами, после уже с авоськой в зубах, поскольку рук катастрофически не хватало, в дешёвую мясную лавку, и в темпе быстрого вальса назад, на занятия. Обедал Беркович уже на уроке, судорожно сглатывая бутерброд, подсунутый нашими сердобольными женщинами. Словом, являл собой настоящий пример преданного еврейского отца и мужа, которого все мы неоднократно приводили в качестве образца для своих мужей. Так что скоро мужская половина курсов при имени Беркович стала вздрагивать.
Первый раз счастливый и осунувшийся от пережитых волнений Беркович озадачил педагогов, отдав «иншульдигунг», который буквально переводился так: «Такого-то числа, месяца рожал. Мальчик». И подпись: Беркович. Содержание второго иншульдигунга» было ещё короче: «Встречал ребёнка из роддома». Содержание третьего логично проистекало из второго: «Регистрировал младенца». Содержание четвёртого, пятого, шестого… Начались расспросы и объяснения. Но в самом деле, должен же был кто-то забрать новорождённого и дочь из больницы, съездить в Бонн зарегистрировать его, а очереди там, как известно, километровые, а потом нужно было отвезти к педиатру, помочь наладить грудное вскармливание, а затем у младенца болел животик, и он срыгивал, и было необходимо…
Руководство курсов было в явном затруднении и по своей чисто немецкой ментальности не понимало до конца, отчего же все эти радостные хлопоты легли на сутулые плечи Берковича: «Вы же только дедушка…» — заявляли они. Несколько дней ему сочли за прогулы. Не посчитали причины уважительными. Это вызвало дружное негодование наших женщин. И вообще, с классным руководителем нам не повезло, он, к сожалению, относился к третьей из перечисленных мной групп педагогов. И, как и следовало ожидать, у меня с ним случилась нелюбовь с первого взгляда.
— Я журналист. Приехала из Санкт-Петербурга, — отбарабанила я заученную по-немецки фразу на одном из первых занятий, когда мы представлялись друг другу.
— Журналист? — с задумчивой интонацией переспросил меня педагог.
Дальше события развивались по известному сценарию: «Ты кем до армии был?» — спрашивает старшина новобранца. «Учителем», — застенчиво отвечает тот. «А теперь ты дерьмо!»
Первое время я была в растерянности и лишь позже поняла, что у нашего классного помимо общей нелюбви к инородцам были ещё какие-то свои счёты с журналистами. Похоже, они крепко насолили ему в жизни. Чем? Это так и осталось для меня загадкой. О, если бы я могла свободно говорить с ним на одном языке, как это было с моими недоброжелателями в России! Как быстро можно было бы всё поставить на свои места! Здесь же я была ужасающе, непривычно косноязычна, а то и просто нема (словарного запаса не хватало), а значит, и бесправна. Минутные опоздания строго фиксировались, замечаниям не было конца, справки придирчиво проверялись… В довершение всех бед в канцелярии потеряли мой больничный. Не скрывающий внутреннего торжества педагог вручил мне бумагу, предупреждающую о последующем отчислении за прогулы.
— Это ошибка… У меня есть бумага от врача. Болела дочь… — лепетала я, путаясь в глагольных формах.
— Ничего не знаю. Вам деньги платят, а вы прогуливаете. И зачем вы сюда приехали?
Последняя фраза была сказана тихо, но я её услышала. И он продемонстрировал мне спину.
Дома я сказала, что больше на курсы не пойду. Не могу дальше терпеть все эти издевательства. Легко сказать, а сделать? Утром я взяла номерок к врачу. Это был старый мудрый доктор, через кабинет которого прошло уже несколько волн эмиграции.
— Я сейчас хожу на арбайтзамовские курсы немецкого языка и плохо себя чувствую, — сказала я, присаживаясь на краешек стерильного табурета.