Когда сердце утихло, ровным голосом предложил Арьяну ан-Реддилю:
— Слава о твоем искусстве дошла до нас. Спой нам.
Арьян дерзко ухмыльнулся, окидывая того, кто на троне, оценивающим взглядом. У Акамие позвоночник зазвенел от муки, но он остался как был: с поднятым подбородком, расправленными плечами, полуопущенными веками и мягким, спокойным ртом — такой, какой есть.
— Дарну мне разбили! — развел руками Арьян, но в подчеркнутой беззаботности его голоса Акамие расслышал непростимую обиду. Не оправдываясь тем, что не знал об этом, повернулся к Шале ан-Шале, всегда стоявшему поблизости от трона.
— Пошли за дарной. Нет. Принеси сам. Ту, что понравилась государю Эртхиа.
И теперь, в независящем уже от него промежутке разговора, обратил свой взгляд к Арьяну, разглядывая его.
Северянин, другая кровь, не был похож на жителей Аз-Захры и окрестных долин. Он был выше их чуть не на целую голову и при этом массивен, даже неуклюж с виду. Как бы избыток силы чувствовался в нем, избыток непосильный, с которым не совладать. Не совладать кому другому, но по тому, как стоял и даже как дышал северянин, было видно, что хозяин своей силе — он, владетель полновластный. Он тоже смотрел на Акамие: чистейшим, без примеси собственной похоти, презрением, как лезвием отделяя его от трона, на котором он сидел, и от короны, которой он был увенчан.
Шала принес дарну и с поклоном подал царю.
Она была черна. От этого длинный гриф казался слишком тонким. Верхний конец его, где натягиваются струны, расцветал тюльпаном. А вокруг ока голубоватым перламутром был выложен узор, ярко сиявший на черноте и контуром напоминавший глаз, так что око казалось в нем круглым расширенным зрачком.
Акамие принял ее на ладони. Легкая, гулкая, она сейчас же что-то неразборчиво бормотнула, как это водится у лучших дарн, когда их передают из рук в руки. Недаром Эртхиа хвалил ее.
Такую дарну не передают через слуг. Акамие поднялся и сделал три шага по направлению к Арьяну; все сосредоточение его души было теперь на дарне в его руках, и только на третьем шаге он опомнился и понял, как он встал и как пошел. И что ткань, облачающая его, тяжела и мягка, и складки на ней глубоки и отчетливы, и обличают каждое движение, и уличают его. А поздно было что-то менять: он так и дошел до северянина, только оторвал взгляд от дарны и смотрел ему в глаза. И он не мерялся с ним силой, и не упрекал, и не выказывал гнев. Его взгляд был — о дарне. Северянин протянул ей навстречу руки, и она охотно легла в них, и, как водится, что-то ему сказала.
Акамие развернулся — и оказался лицом к лицу со всем советом. И той же походкой, которую вместе с ним беззаконно выпустили с ночной половины, он вернулся на свое место и занял его.
— Спой нам.
Арьян ан-Реддиль сел, поджав под себя ноги, прижал к груди дарну, проверил строй. Гриф в его крупных пальцах казался еще тоньше, былинкой казался сухой, готовой переломиться. Но пальцы его оказались проворны.
Арьян ан-Реддиль принял вызов.
Хочет услышать — услышит. К лицу ли всаднику бояться вот такого, ко всем своим порокам присоединившего бесстыдство, посмевшего сплести волосы в косу, посмевшего сесть на троне, посмевшего перед всем Хайром встать с открытым лицом и требовать повиновения!
И он растормошил струны, а они нарочито нестройно, насмешливо, как бы нехотя, ответили его настойчивости. Отведя красиво изогнутую руку от звучащих струн, Арьян ан-Реддиль окинул присутствующих: советников, придворных, вельмож царства, стражей и слуг — лукавым, дерзким, вызывающим взглядом. И тут плечи его опустились, а рука упала на колено.
— Но песня непристойна, — пожал он плечами.
— Да? — встрепенулся Акамие. И обернулся к придворным. — А вы уже слышали ее?
Все поспешили закачать отрицательно головами, при этом потупляя и отводя глаза. Даже Ахми ан-Эриди.
Тогда Акамие сорвался с места, стремительно перешагнул край помоста, прошел мимо Арьяна, овеяв запахом ладана и галийи, на ходу бросив ему:
— Иди за мной!
И вышел из зала так быстро, что никто не успел толком понять, что произошло. Арьян оставался на месте столько времени, сколько надо, чтобы вдохнуть и выдохнуть. Потом столь же легко вскочил и решительными шагами последовал за царем.
Он шел затем, кого теперь называли повелителем Хайра, и всей зоркостью воина, всей чуткостью поэта выведывал в нем борьбу и муку, и звенящую решимость, и тугое, его роду присущее упрямство. Хотя не мог видеть, как закушены губы у того, кто принуждает свои ноги шагать широко и твердо.
Арьян догнал его за вдох и выдох, и ему пришлось умерять шаги, чтобы не наступить на край волочившегося за царем облачения.
Акамие привел его в Крайний покой, подхватил по пути подушку, бросил на середину. Сам сел на низкий подоконник, вплел пальцы в резную решетку, другой рукой обнял колени, затылком оперся о стену.
— Пой, — велел. И смотрел спокойно, требовательно. Ждал.
Арьян снова устроился с дарной, перебрал струны, пробежал пальцами по ладам. Не смог поднять глаз.
Тягостная окаменела в покое тишина, и они оба были вдавлены в нее и не шевелились. Арьян чувствовал на себе взгляд царя, его молчание. Оно ложилось слой за слоем, более внятное, чем речь. И требовало ответа.
Арьян еще раз начал вступление и оборвал. При этом — не при том, кого представлял себе Арьян, складывая свои песни, — а вот при этом, который сидел напротив и спокойно, терпеливо, снисходительно так смотрел — невозможно было не то что слов таких произнести, даже звуками струн намекнуть на такое было невозможно.
И тогда Арьян передвинул ремешок на грифе выше, для низкого, сурового звучания, и завел песню об аттанском походе.
Его густой, сильный голос заполнил покой так плотно, что ничему уже в нем места не осталось, он вытеснял собою все, и Акамие был прижат этим голосом к оконной решетке, им и наполнен, как кувшин, по самое горло.
И когда Арьян ан-Реддиль закончил песню, Акамие долго еще ничего не мог сказать от восторга и понимания.
Сказал Арьян:
— Вот отчего мы теряем голову! — и в первый раз назвал его: — Повелитель.
О том, что было дальше с ан-Реддилем
Когда он вернулся домой, сразу за калиткой его встретили Злюка и Хумм, кидались на грудь, влажным пахучим псиным дыханием обдавали лицо, наперебой умывая горячими мокрыми языками. Отбиваясь от них одной рукой, он устремил взгляд на верхние окна и увидел то, чего ждал: из сумрака две луны, два радостных взгляда, две улыбки. И улыбнулся им, отбиваясь от обезумевших от радости псов, в руке высоко поднимая за тонкий гриф царский подарок по имени Око ночи.
Арьян проснулся глубокой ночью, и по правую руку от него была Уна, а по левую — Унана. Как два гладких черных крыла, блестели от луны их волосы. На крыше стояло их ложе — под звездами, под луной.
Тихо.
Арьян осторожно потянулся, повернулся на бок, лег щекой на гладкие душистые волосы Уны. Но сон ушел и не хотел вернуться. Тогда Арьян снова перевернулся на спину, стал смотреть на звезды и вспоминать разговоры, которые вели они с повелителем Хайра после того, как Арьян хотел вернуть ему Око ночи, а царь покачал головой:
— Твоя.
И потом расспрашивал Арьяна о боевых псах северян, о тонкостях их воспитания, и о том, какие мелодии он предпочитает, и какое вино ему по вкусу, и каких коней он считает лучшими, и каковы обычаи гостеприимства в его родном краю. До вечера задержал у себя гостя, был приветлив и ласков, так что совсем легко было Арьяну и вспомнить давно не петые песни Улима и Ассаниды, и спеть их на родном наречии, над которым посмеивались в Аз-Захре, потому что похоже и не похоже оно на здешнюю речь, и здешним кажется смешным; и рассказывать о толстолапых мохнатых комках с тяжелыми головами и черными слюнявыми губами — таковы грозные псы Улима, пока можно удержать их на вытянутой руке, а рассказывать о них — дня не хватит, жизни не хватит; и, разговорившись, пожаловаться царю на скуку и томление необременительной жизни безпоходов и битв. Обо всем легко говорить с царем, пока не взглянешь ему в лицо — а тогда немеет язык и прочь бежит взгляд.