— А Роман?

— А Роман ничего не знает. И не узнает. Он сейчас в Большом дворце, совещается со своими вояками, планирует очередную бессмысленную кампанию, надеясь решить хотя бы одну проблему, прячась от остальных, как пустынная ящерица. — Дука пошел к выходу. — Через неделю его не станет. Через два месяца или около того Пселл вернется с согласием Всеслава. И в истории империи начнется новая эра, моя императрица.

Безжизненные и безэмоциональные глаза старого политика не выражали ничего. Сердце женщины чувствовало, что ложью в его фразе вполне могло быть любое слово: и про историю, и про империю, и про эру. И уж тем более «моя». Но её благосклонный кивок в ответ на сухой поклон кесаря этого не выражал. Любой, проживший и выживший хоть сколько-нибудь значительный отрезок времени в хитросплетении денег, огромных денег, власти, лести и обмана, научился бы такому. Другие здесь и не выживали. И даже те, кто выучивался нужным навыкам, до старости доживали крайне редко.

Он вышел. Евдокия осталась одна.

Она подошла к иконе Богородицы в углу, опустилась на колени перед ней, оправив шёлк платья так, чтобы он лежал идеально. Это, как и постоянный контроль над эмоциями, тоже воспитывалось и прививалось.

«Прости меня, Пресвятая, — прошептала она. — Прости за то, что я делаю. Но он — мой сын, мой первенец. Единственное, что у меня осталось. Константин умер. Роман… Роман был ошибкой, слабостью. Я была уверена, что именно он спасет империю. Но он лишь ускорил её падение. Сын — моя последняя надежда, единственное, что представляет смысл в этой жизни. И я не дам ему умереть. Даже если придется убить. Ты должна понять меня. Ведь ты тоже мать, и твоему сыну тоже угрожали».

Она перекрестилась, поднялась. Подошла к шкатулке, оставленной на столе кесарем. Открыла чёрную крышку, обнажив алый бархат внутри, вздрогнув от неожиданного контраста цветов. Там, под резной крышкой на мягком ложе лежал маленький флакон — тёмное стекло, запечатанное воском.

Аконит с опиумом. Яд, который не оставляет следов.

Евдокия взяла флакон, присмотрелась к нему, глянув через стекло на огонь ближней свечи, и спрятала в складках одежды. Послезавтра она передаст его виночерпию мужа, верному ей. Вернее, её золоту. Через неделю Роман выпьет кубок своего любимого каппадокийского вина за ужином. И ещё через день империя будет принадлежать её сыну.

«Прости меня, Роман, — подумала она. — Но ты сам виноват. Ты забыл главное: в этом дворце выживают не воины. Выживают те, кто умеет ждать, лгать и предавать. Мне было хорошо с тобой… временами. Чаще, чем я думала. Ты был хорошим полководцем и мужем. Но ты оказался плохим императором».

Она вернулась к окну, глядя на темнеющий город за ним.

Где-то там, за стенами Константинополя, за проливом, на востоке умирали от оспы сотни людей. Где-то там плакали матери, хоронившие своих и чужих детей. Где-то там священники отпевали мертвых, не успевая копать могилы.

«Я спасу их, — сказала себе Евдокия. — Я спасу этих детей, их родителей, и эту империю! Даже если придется продать душу самому дьяволу. Даже если мне придется стать ещё и убийцей».

Она задернула занавеску, погасила свечи. Вздрогнув и чудом удержав внутри крик, когда в навалившейся тьме что-то снаружи стукнуло в стену или оконную раму. Так, будто кто-то принял и подтвердил её молчаливый договор.

Константинополь накрыла глухая, плотная, чёрная южная ночь. Город спал, не зная, что его судьба уже решена. В двух дворцах, в двух покоях, два человека приготовили два посольства. Оба — к одному и тому же человеку. Оба — с одной и той же целью: спасти империю. И никто из этих двоих не знал, даже представить себе не мог, что победителем этой гонки никак не мог оказаться ни один из них. Падение империи, смена или сохранение династии, протекторат или вассалитет — ничего из этого уже не имело никакого значения для будущего Византии.

Императрице было страшно. Впервые в жизни, пожалуй, так отчаянно и необъяснимо страшно. Не за себя — за детей. Не только за Михаила, но и за всех, за каждого. Даже за маленького Льва, отцом которого был Роман. Был признан Роман… И Евдокия гнала прочь, как и прежде, любую мысль о том, что малышу, которому едва исполнился годик, могла выпасть тяжкая участь бастарда. А она могла. И виноват в том был точно не он, безгрешный мальчик, лопотавший что-то умильно-детское под неустанным присмотром кормилиц и нянек. Матери, увы, было сейчас не до него. Как не было у неё времени ни на одного из детей. Их почти сразу забирали специальные люди, и растили так, как подобает будущим наследникам. Ну, или хотя бы выходцам из величайших, главнейших и богатейших семей Константинополя, важнейшего города ве́домого мира. То, что при встрече с родной матерью никто из них не обнимал её, не приближался, разговаривал с ней чопорно и взросло, раньше нравилось Евдокии. Она была уверена, что так она растила будущих властителей. И лишь сейчас задумалась о том, что растили её детей чужие люди. И вырастили из них чужих людей…

Она раз за разом уверяла себя в том, что любой из её поступков был направлен на благо детей. Ну, или хотя бы на благо империи. Она и патриарха старого тогда обманула, притворившись, что собиралась назвать мужем и императором его брата, только из лучших побуждений. И подписанное святейшим свидетельство того, что Церковь Христова не против повторного замужества великой императрицы, показала Сенату со сдержанными гордостью и превосходством победительницы. Не сказав, конечно же, о том, что край пергамента так неровен потому, что на нём было написано дрожавшей рукой старого патриарха имя. Другое имя, не Роман Диоген. Но в планы Евдокии оно не входило. И было срезано со свидетельства и вымарано из анналов истории.

Ей было сорок шесть. У неё было шестеро детей. Да, их появление почти не отразилось на её фигуре. Величественные и монументальные матроны важных и известных семейств смотрели на Евдокию с ядовитой завистью, будучи уверенными в том, что сохранить красоту и свежесть ей помогали бесовские ритуалы и колдовство. И в том, что за это её, весёлую вдову, наверняка накажет всеблагой и всемилостивый Господь. Наверное, именно они, жирные белые чайки, и накликали эту бурю…

Императрица не желала ни оставлять дворцов, ни отказываться от посещения театров, от прогулок на лодках по лазурным во́дам Мраморного и Понтийского морей. Она пила жизнь полной и щедрой чашей, будто зная, что это не навсегда. И тогда, когда стало совершенно ясно, что это точно не навсегда, тоже отказалась принимать очевидное. Она совратила Романа, надеясь, рассчитывая на то, что мечи и копья-пилумы его воинов оградят её детей от ужаса. Совращать бесхитростных вояк — несложно. Она забавлялась подобным, будучи ещё совсем молоденькой, задолго до того, как стать императрицей. Проще было только в увеселительных заведениях, куда Евдокия по молодости тоже захаживала. Там мужики, толстые, старые, унылые, больные, уродливые, платили золотом. Не ей, ей не было в нём не интереса, ни нужды. Она ни дня в жизни не голодала и не нуждалась. Ей просто было скучно. Ей почти всегда было до ужаса, до оскомины скучно. Но не теперь. Теперь весёлая вдова отдала бы всё, что имела, за то, чтоб поскучать. И чтоб знать, что её детям не будет угрозы и вреда. Но не могла даже вообразить, кому бы предложить всё то золото, те блага и преференции, которыми могла наделить императрица Великой Восточной Римской Империи. И кто не обманул бы, воспользовавшись ею, как многие до этого.

С Романом было весело. Он был простым и предсказуемым. Его можно было, как в цирке зверей, водить на поводке. Он, как и Константин до него, смотрел в глаза жене, даже не пробуя оценивать или анализировать то, о чём она просила. Императоры ещё проще, чем вояки. У них мало времени и много денег и возможностей. Идеально для таких, как она. И оба брака были идеальными. Даже переход из одного в другой удалось сделать почти безболезненным для народа — помог Пселл, старый философ и прохиндей почище многих. Он как-то ловко обосновал, почему весёлая вдова не просто перепрыгнула из ложа в ложе, а высочайше избрала лучшего из возможных кандидатов во всей империи на то, чтобы «продолжить и обезопасить развитие, безопасность и процветание державы», или что-то вроде того. Хотя даже он, старый зануда, говорил ей о том, что на пятом-то десятке пора было бы и остепениться. Завидовал, наверное.