Когда мы выглянули из ворот, на месте боя лежало уже четыре трупа. Из серого дома в Камергерском переулке, где находился Белостоцкий госпиталь, а ныне - студия МХТ, бежали санитары с носилками.

Меня трясло, как в лихорадке. Первый раз в жизни я видел убитых, и не на войне, а в мирной, как мне казалось, обстановке родного города, рядом с любимым моим театром. Я видел смерть.

Три дня я пролежал дома в горячке, меня никуда не пускали. На четвертый я все-таки убежал от матери и снова видел улицы, где шли бои.

Через несколько дней было подписано перемирие, для того чтобы похоронить убитых. Первыми хоронили красных. За бесконечной вереницей гробов, которые несли к Красной площади, шла настоящая демонстрация.

Покуда буду жив, не забуду этой картины, она так и стоит перед глазами. Массовые похороны жертв революции. В этом было что-то величественное, полное большого исторического смысла. Я прошел к Большому театру, пересек сквер и остановился в толпе у здания бывшего театра Незлобина, ныне Центрального детского. От Лубянской площади к Охотному ряду спускалась процессия с гробами погибших в боях на Таганке, в Сокольниках, на Мясницкой.

Я помню свое тогдашнее ощущение: мне хотелось плакать, а когда я, одернув себя: "Стыдно! Ты же взрослый мужчина!", провел рукой по щеке, она стала мокрой от слез. Я слился с толпой, и от этого моя сердечная боль стала острее.

Вдруг, неизвестно откуда, звонко прогремел выстрел. Сухой и резкий, как удар бича в цирке. Все повалились на землю, пряча головы. Прошла секунда, другая, полные мертвой тишины, и сразу застреляла вся площадь. Было такое впечатление, что стреляли все и куда попало. Я скатился на землю и полз вместе со всеми. Я полз к двери конторы нотариуса, но она оказалась на засове. Кто-то ударил палкой, осколки стекла брызнули в разные стороны. Мы полезли в пролом. Пробравшись на второй этаж к окну, я увидел, что вся площадь и весь сквер перед Большим театром усеяны телами. Люди, как муравьи, расползались в разные стороны. Прошла, как мне показалось, вечность. Перестрелка прекратилась, и я понял, что и вечность недолга. Все встали, и шествие двинулось дальше. Выстрел был провокацией. Я шагал за процессией, мимо Думы, мимо Иверских ворот...

...Иверские ворота! Это же целая история. Сколько связано с ними мальчишеских воспоминаний старого москвича.

Там, где теперь проход к ГУМу, между Историческим музеем и Музеем Ленина, стояли раньше тяжелые башни с двумя арками с правой и с левой стороны. Чуть-чуть дальше, слева находится маленькое двухэтажное здание, на стене которого -мемориальная доска в память того, что здесь останавливался Радищев. Вот здесь от стены до стены и помещались Иверские ворота с часовней, в которой находилась знаменитая икона Иверской божьей матери. Там всегда толпился народ, горели сотни свечей, было жарко и душно. Прохожие - покупатели и дельцы, купцы и торговцы помельче - все считали необходимым зайти к Иверской, поставить свечку за здравие или за упокой, а больше всего на счастье. Не успевали сгореть одни свечи, как на их место верующие ставили новые. Гимназистки бегали к Иверской перед экзаменами. А сколько всяких надежд и чаяний, скорби и печали несли сюда люди!

Среди "торговых точек", которых на Красной площади было множество, это было самое доходное торговое предприятие. От Иверских ворот до самой Лубянки тянулись лотки мелких торговцев. Иверскую икону, считавшуюся чудотворной, вывозили в богатые дома за двадцать пять или пятьдесят рублей за выезд, чтобы освятить ею новую квартиру, благословить молодых или отслужить молебен о рабе божьем, болящем, имярек... Она была тяжелая, эта икона, ее вставляли в массивную раму с медными скобами и на палках несли не менее восьми человек. Под эту иверскую икону падали ничком, на костылях и без костылей убогие, юродивые и калеки, а те, кому удавалось удариться о нее головой и поставить на лбу шишку, считали, что они прикоснулись к "благодати божьей".

...И вот, пройдя эти знаменитые Иверскпе ворота, я пробился к Кремлевской стене у Спасской башни. Меня никто не задержал, и я оказался в первом ряду, на краю вырытой братской могилы. В огромную могилу спускали гробы, кто-то из московских руководителей большевиков произносил речь.

Похороны жертв революции в моем сознании превратились в какой-то символический акт. Будто подвели черту моим семнадцати годам и открыли новую страницу жизни -восемнадцатую. Я чувствовал, что становлюсь другим, что взрослею...

Жизнь продолжается

А жизнь в Москве, по крайней мере внешне, катилась еще по старым рельсам. Прошло два - три дня, и по городу запестрели афиши, возвещавшие выступление Вертинского в Славянском базаре.

Я конечно, не мог пропустить этого зрелища и должен был увидеть московского Пьеро, песни которого знал и любил. С ним соперничал, тогда Морфесси, который пел в театре Струйского (там сейчас помещается филиал Малого театра). Я не был поклонником Морфесси, а Вертинского любил слушать, так же как и чудесную певицу Изу Кремер. Это была полная молодая женщина, очень красивая. Мне она очень нравилась. Я был постоянным посетителем ее концертов.

Накануне вывешивались большие красивые плакаты: "Семь гастролей. Интимные песенки Изы Кремер". А на другой день поперек этой афиши, с верхнего угла на нижний, - плакат: "Билеты на все концерты проданы". Даже технически за один день невозможно было продать билеты на все концерты. Что же это был за трюк? Довольно простой и ловкий. В кассе обычно продавали билеты действительно всего один день. На следующий, когда очередь увеличивалась, вывешивали объявление, что все продано. Начинался ажиотаж. Все билеты оказывались у барышников, которые брали в два раза больше. Тем не менее я правдой и неправдой попадал на эти концерты.

Как все, в том числе и художественный вкус, определяется знанием жизни, опытом! Мне тогда казалось, что лучшей песенкой из всех является песенка о бедном негритенке, которую с такой теплотой и даже нежностью исполняла Иза Кремер. Я и сейчас ее помню наизусть.

Негритенок был симпатичен, очень мил,

Прибыл к нам из Занзибара.

Он посыльным стал,

В магазин цветов попал,

Где была хозяйкой Клара...

Эта песня ходила тогда по Москве в качестве очередного "шлягера". Тогда я не знал, что такое "шлягер", да, по-моему, это слово и не было в чести, - мне просто нравилась сама песенка.

/-Ч u V u

От этой наивной, сентиментальной песенки до выражения в нашем сегодняшнем советском искусстве подлинно интернациональных чувств к африканским народам, борющимся за свою свободу, - дистанция поистине огромного размера.

Иза Кремер была большим мастером лирической песни. Она отнюдь не была вульгарной, одевалась со вкусом, хотя и экстравагантно: на ней была юбка колоколом, на первом концерте она выходила в черном платье с муарово-белыми полосами, на следующем - в белом с черной лентой. У нее были бачки, как у испанки, и высокая, взбитая кверху прическа.

Но концерт Вертинского в Славянском базаре, о котором я начал говорить, отодвинул куда-то далеко-далеко впечатления от концертов Изы Кремер.

Концерт Вертинского был, кажется, первым открытым представлением в Москве после бурных событий Октября. В дни траура устройство концертов и зрелищ было запрещено.

...В небольшом зале сидели и стояли почти сплошь одни дамы. Мне бросилось в глаза, что все они были в черном и на рукаве носили креповые повязки - знак личного траура. У многих в руках были цветы. И когда вышел Вертинский, цветы полетели на сцену.

Маэстро впервые надел не свой обычный костюм Пьеро, а черную визитку, на правый рукав которой тоже повязал траурный креповый бант. Вертинский был очень бледен, крахмальная сорочка как бы сливалась с белизной его лица. Он сказал:

- Я спою вам песенку, посвященную мальчикам.

И впервые спел: