Подобно — за очень редким исключением — всем таким отщепенцам, Григорий Александрович, как мы уже сказали, отчаянно нуждался. Точнее говоря, его нужда была не просто бедностью, в которой, если уж на то пошло, живет огромное количество людей. Нет: его нужда была той страшной нищетой, за которой никакой черты, отделяющей пропасть от бедственного положения не существует — эта черта осталась перед, будучи безнадежно пересеченной.

Как многие, живущие в такой нищете, люди, Григорий Александрович — мало-помалу, незаметно для самого себя — совершенно опустился, отказавшись от многих из тех привычек, которые свойственны не только благополучным, но даже хотя и бедным, но не теряющим присутствия духа людям. Однажды обнаружив, что бриться — удовольствие не только влетающее в копеечку, но и хлопотное, отнимающее уж слишком много драгоценного времени, бриться он перестал. Но и уход за бородой был делом требовательным, не допускающим самотека: как следствие, на бороду Григорий Александрович тоже махнул рукой, лишь изредка обкрамсывая ее оставшимися от прошлой — более благополучной — жизни ножницами. Стричь волосы, сохраняя пристойную прическу, тоже постепенно оказалось выше его сил. И вот уже некогда красивая его шевелюра превратилась в густую запущенную гриву, которую он то стягивал в подобие конского хвоста, то распускал, позволяя ей грязными, сальными «волнами» ниспадать на воротник рубахи или пиджака. А грязными и сальными потому, что и средства для мытья головы пробивали недопустимую брешь в бюджете, отнимая деньги у куда более «полезных» направлений трат, и, опять же, само по себе мытье требовало времени, а тратить время, как считал Григорий Александрович, настолько неэффективно было для него непозволительной роскошью.

Разумеется, всё это были отговорки — вообще обычные для людей слабых, бредущих по наклонной плоскости и однажды обнаруживающих, что обратный подъем потребовал бы слишком уж многих усилий. А в том, что Григорий Александрович был слабым человеком, сомневаться не приходилось.

Знавший его чуть ли не с малолетства Гесс (родители Вадима Арнольдовича и Саевича занимали соседние, частные, домовладения на одной из линий Васильевского острова и были дружны), относясь к Григорию Александровичу с большим уважением, тем не менее, ничуть не удивлялся происходившим с ним со временем переменам. Не удивлялся он ни растраченному в беспечной уверенности его самодостаточности состоянию, оставшемуся по смерти родителей Григория Александровича совершенно без управления, ни надменному отказу от устроения судьбы посредством изучения чего-то, что могло бы Григорию Александровичу помочь найти пристойно оплачиваемую работу, ни заносчивости, с которой он, уже явно демонстрируя несомненный и даже выдающийся талант в фотографии, отмахнулся от выгодных, но требовавших уважения к общественному мнению предложений, ни, насколько бы печально это ни казалось, постепенному угасанию тяги поддерживать самого себя в надлежащем виде — тяги оставаться приличным на взгляд человеком.

Вадим Арнольдович, встречаясь со своим товарищем, мог только вздыхать, давно уже отказавшись от попыток его вразумить наставлениями на путь истинный. Вот и теперь, подъехав к ужасному дому, в котором был вынужден поселиться Григорий Александрович, Гесс только вздохнул.

Несмотря на будний и поэтому рабочий для большинства людей день, Саевич был у себя, если, конечно, определением «у себя» можно было назвать темный, сырой, запущенный угол в полуподвале, отделенный от нескольких других углов, занятых такими же бедолагами, даже не стенкой, а попросту ширмой.

Объяснялось это просто: служба Григория Александровича строилась по скользящему графику «сутки — работа; двое — свободен». И получилось — для Вадима Арнольдовича, знавшего рабочее расписание Саевича, очень удачно, — что именно в тот день, о котором мы повествуем, Григорий Александрович наслаждался свободой. Безусловно, и при этом существовал риск не застать его дома — вообще-то фотограф далеко не всегда просиживал сиднем в подвале дни напролет, — но Гесс, приняв во внимание (позвонить он не мог, так как ни, разумеется, в подвале, ни во всем доме вообще никакого телефона не было) отвратительную погоду — хотя и сравнительно теплую, но талую и промозглую, — рискнул и выиграл. Саевич, обнищавший настолько, что не имел ни подходящего для такой погоды пальто, ни ботинок, которые не пропускали бы воду, вынужденно сидел у себя, хотя, вероятно, и был бы не прочь прогуляться и поэкспериментировать с одним из своих новых изобретений. Однако ботинки приходилось щадить для выхода на службу: если их промочить, едва ли они успели бы достаточно просохнуть.

Спустившись по неимоверно грязной и попросту страшной — лишенной хоть какого-то ограждения — лестнице, Вадим Арнольдович, с неудовольствием постаравшись обстучать перепачканную известкой перчатку (спускаясь, он вынужденно придерживался за стену), толкнул дверь в подвал и сразу очутился в первом из сдававшихся внаем угле.

Угол этот занимал какой-то старик с внешностью неординарной, выдававшей былое величие, но полностью разрушенной затянувшимся алкоголизмом и лишь чертами прошлого намекавшей на некогда живой ум. Сколько бы раз и в какое бы время Вадим Арнольдович ни оказывался в этом помещении, старик неизменно был пьян и либо просто и безрадостно сидел прямо на полу у колченогой табуретки со стоявшей на ней почти опустевшей бутылкой, либо лежал — тоже на полу — в тяжелом забытьи. Вот и теперь старик, глядя на треть всего лишь заполненную бутылку так, как могла бы отчаявшаяся мать смотреть на смертельно больного ребенка, не обратил на Гесса никакого внимания.

В следующем, через ширму, угле проживала отвратительного вида старуха. Насколько Гессу было известно, когда-то она была солдатской женой, и муж ее «квартировал» тут же, неподалеку — в солдатской казарме лейб-гвардейского гренадерского полка, — но было это очень давно. Солдат погиб при каких-то темных обстоятельствах — информацию в полку тогда постарались максимально запутать, а позже она уже никого и не интересовала, — а его — теперь уже вдова, а не жена — так и осталась в этом же доме, сменив квартирку под крышей на угол в подвале. С годами она превратила «свой» угол в настоящую свалку невообразимого хлама: какое-то тряпье, жестянки, коробки, бутылки валялись кучами на давным-давно немытом полу, и запах от всего этого поднимался соответствующий — на удивление несильный, но настолько омерзительный, что слабость его ничуть его не оправдывала.

Старуха, как и старик в предыдущем углу, тоже всегда оставалась совершенно безучастной к тем, кто проходил мимо нее. Она, не оборачиваясь даже, продолжала возиться в какой-нибудь из куч, почему-либо потребовавшей ее внимания. Гесс полагал, что старуха выжила из ума: ее бормотание, всегда монотонное и неразборчивое, мало походило на человеческую речь. Во всяком случае, на речь человека, находящегося в здравом рассудке.

Наконец — и снова за ширмой, — в третьем угле помещался тот, ради кого Вадим Арнольдович и являлся в этот Богом забытый, а может быть, и проклятый дом — Григорий Александрович. Этот угол, как и угол старухи, тоже был неимоверно захламлен. Но находившийся в нем хлам был совсем иного рода. Прежде всего, в глаза бросались различные металлические предметы с необычной поверхностью — блестящей, как будто бы даже отполированной. Чем они были раньше, сказать было невозможно: вероятно, и сам Григорий Александрович затруднился бы дать им «служебное» определение, свойственное им в прошлой жизни. Но для чего они были собраны здесь, сомнений не представляло: Григорий Александрович приспосабливал их… на роль зеркал! И не только зеркал «стационарных», если можно так выразиться, но и зеркальных элементов в конструируемых им аппаратах.

Однажды — и, вполне вероятно, это было первым вообще в истории фотографии обсуждением такого рода — Григорий Александрович сказал Гессу:

— При помощи зеркал можно добиться удивительных вещей. Зеркала не только меняют направление света, но, похоже, и сами свойства света, если ты понимаешь, о чем я. Кроме того, зеркало — такой же оптический элемент, как и все остальное, с той только разницей, что свойства зеркал не только природного, но и математического рода, а значит, их можно настраивать и определять по собственному выбору и в строгой зависимости от нужд фотосъемки. Я уже не говорю о том многообразии специальных эффектов — от шуточных до очень даже серьезных, — которые можно получить, как применяя зеркала, так и меняя их настройки.