Вадим Арнольдович понимал, что сделать это будет непросто. В конце концов, Саевичу предлагал работать на столичную полицию и сам градоначальник, Николай Васильевич Клейгельс, но Саевич это предложение отверг. Полагаться приходилось только на дружеские чувства, которые фотограф, к Гессу испытывал несомненно, но и дружеских чувств могло оказаться недостаточно для того, чтобы поколебать упрямую решимость Григория Александровича не связываться — нет, не с полицией даже, а вообще с отвратительной, на его взгляд, манерой статичного изображения мира таким, каков он есть. Поэтому, входя к своему другу, Вадим Арнольдович находился в смешанном настроении. С одной стороны, он испытывал явную досаду на то, что придется тратить время на унизительные, в каком-то смысле, для обоих уговоры. А с другой, он был полон решимости все-таки заставить помочь ему единственного человека, который помощь эту и мог ему подать.

Саевич встретил Вадима Арнольдовича с удивлением: Гесс никогда не навещал его по утрам в будние дни, да еще и с таким торжественным видом — облаченный в форму, буквально (если, конечно, такое сравнение тут уместно) лучащийся официальностью; строгий, осененный, казалось, всей мощью стоявшей за ним государственной машины, но и слегка смущенный осознанием того, что является к другу не просто как друг и проситель, а как лицо, находящееся при исполнении своих обязанностей. Впрочем, если бы Саевич заранее знал, что как раз сегодня и как раз в этот момент Гесс — де факто — вовсе и не находился при исполнении своих полицейских обязанностей, он, Саевич, вполне вероятно, истолковал бы смущение друга более правильно.

Оторвавшись от какой-то очередной железки, с которой он возился, Григорий Александрович с удивлением посмотрел на вошедшего к нему Гесса. Гесс же, сняв перчатку и протянув для рукопожатия руку, с запинкой произнес:

— Ну… здравствуй!

Саевич ответил на рукопожатие, погладил неухоженную бороду и, быстрым, натренированным движением, стянув длинные грязные волосы в хвост, с какой-то растерянностью спросил:

— Да ты никак арестовать меня явился?

Гесс покраснел, что, впрочем, было не слишком заметно в темном углу, днями освещавшемся только половинкой надвое разделенного ширмой полуподвального окошка, а сейчас, темным мартовским утром, — неприятно пованивавшей дешевой керосиновой лампой.

— Господь с тобой. Я по делу.

Григорий Александрович удивился и растерялся еще больше:

— Как так?

— Очень просто. Или сложно. Даже не знаю. — Гесс снял с головы шапку. — Ты мне нужен.

— В каком качестве?

— Как фотограф.

— Но…

— Я знаю. — Гесс — неуверенными; можно сказать, смущенными движениями — принялся вертеть шапку в руках. — Ты не работаешь на полицию и не работаешь с изображениями так, как этого хотели бы другие, а не ты сам. И все же, ситуация такова, что ты должен поехать со мной. Со всем твоим оборудованием. Или с каким ты посчитаешь нужным: тут уж тебе виднее. Но ты — должен.

Григорий Александрович посмотрел на Гесса долгим внимательным взглядом, сел на кровать и велел:

— Рассказывай.

Гесс, ничего не утаивая, рассказал всё, что на тот момент знал сам из разговора с князем Можайским, как снег на голову, свалившим на него это задание. Рассказ получался путаным, поскольку Гесс не только сам не видел общей картины, но и многое казалось ему совершенно неясным. Разъяснения же, полученные им от Можайского, как и вообще в спешке данная ему Можайским выкладка фактов и того, что еще только нуждалось в установлении в качестве фактов, не только не казались ему убедительными, но и попахивали чуть ли не безумием. А в таких обстоятельствах, когда и сам ничего толком не понимаешь и когда сомневаешься, хоть и согласился на него, в разумности данного тебе задания, не так-то и просто сделать рассказ и ясным, и логичным, и потому — убедительным.

Тем не менее, Григорий Александрович слушал с неожиданным интересом. А когда Гесс закончил, взволнованно воскликнул:

— Хотел бы я посмотреть на эти сушкинские списки!

Тут уже удивился Вадим Арнольдович:

— Зачем?

Саевич буквально вскочил с кровати и в явном возбуждении сделал несколько шагов туда-сюда по своему углу. Подошел к тумбочке, порылся в ней и, вытащив несколько фотокарточек, протянул их Гессу:

— Смотри!

Гесс, уже хорошо знакомый с необычной манерой работ своего друга, несильно удивился увиденному им «искаженному» миру, сосредоточившись на главном — пожаре. Ведь именно пожар, причем одного и того же дома, но с разных ракурсов, был запечатлен на фотографиях.

В первые моменты Гесс не видел ничего необычного. Во всяком случае, такого, что могло бы вызвать столь неожиданную реакцию Григория Александровича на его рассказ. Но приглядевшись внимательней, он вдруг обнаружил это: на трех из пяти поданных ему снимках отчетливо виднелась странная фигура, которой явно на этих снимках делать было нечего. Нечто, более похожее на привидение, чем на живого человека, или на старающегося укрыться в своих необычных действиях от посторонних взглядов злоумышленника, занималось чем-то непонятным, встречаясь то на крыше, то в окне. Причем особенно странно, страшно и даже жутко выглядело то, что фигуру эту совершенно не смущали языки пламени. Она казалась неопалимой, являясь в вихре искр и просвечивая сквозь огненную завесу.

— Что это?

Григорий Александрович, все такой же взволнованный, ответил очень просто:

— Не знаю!

— А это не может быть… следствием твоих эффектов?

— Нет.

— Но все-таки? — Гесс отказывался верить своим глазам. — Какая-нибудь причуда одного из твоих зеркал? Что-нибудь… такое? А не… не… вот это?

Григорий Александрович помотал головой, отчего собранные им в хвост грязные и потому тяжелые волосы напомнили летающую из стороны в сторону плеть.

— Говорю же, нет! Но самое удивительное вовсе не в этом. Фигура… фигура — это пустяки, не в ней дело…

Гесс, по спине которого внезапно побежали мурашки, насторожился:

— А в чем?

— Видишь ли… — Григорий Александрович снова сел на кровать и заговорил почему-то шепотом. — Видишь ли, Вадик, об этом доме потом писали в газетах. Я ведь поэтому и сказал, что хотелось бы мне увидеть сушкинский список: попал в него этот пожар или нет?

— А что в нем такого особенного… не считая фигуры? — Гесс тоже почему-то понизил голос почти до шепота.

— А вот что. — Саевич погладил бороду, словно задумавшись или подыскивая нужные слова. — Жил в этом доме вдовец. Совсем одинокий. Из родственников, как выяснилось потом, уже после пожара, имевший только какого-то седьмую воду на киселе племянника. Ты понимаешь, говоря «племянник», я просто… утрирую что ли, так как не знаю более подходящую степень.

Гесс кивнул.

— Этот племянник вошел в наследство, хотя вообще-то раньше ничуть не интересовался своим дальним родственником. Как, впрочем, и родственник этот ничуть не интересовался своим племянником. Казалось бы, ничего необычного: подфартило, пусть и таким жутковатым образом, бедному молодому человеку. Отчего бы и не воспользоваться? Суд родство установил, наследство состоялось. Живи себе и радуйся внезапно обретенному благополучию! Но…

Григорий Александрович замолчал.

— Но? — Гесс выдохнул это «но» так, словно уже все понял. По его спине опять побежали мурашки.

— Спустя неделю племянник скончался. Скоропостижно. Теперь уже в его наследство вступила жена. Вдова, — поправился Григорий Александрович, — если быть точным. Ничего не напоминает?

— Ну?! Дальше!

— Всё как по писанному. Твоим Можайским. Вдова полученное ею состояние — целиком, до копеечки! — передала в Общество призрения солдатских сирот. А сама куда-то удалилась.

— Куда?

— Не знаю: об этом газеты не сообщали.

Гесс нахлобучил на голову шапку и натянул на руки перчатки. Александр Григорьевич поднялся с кровати, прошел за тумбочку к стоявшему почти у окна самому разнообразному и отнюдь не на первый же взгляд похожему на фотографическое оборудованию и помахал Вадиму Арнольдовичу рукой: иди, мол.