Все это узрел перед собой одинокий путник, и осознал всю тяжесть своего текущего положения. Хотя, навряд ли, он уже мог на данный момент, что-либо осознавать и понимать. По виду он мог бы сойти за духа, или за демона тех мест. С первого взгляда трудно было определить, сколько ему лет — под сорок или под шестьдесят. Желтая пергаментная кожа туго обтягивала кости его худого, изможденного лица, в длинных темных волосах и бороде серебрилась сильная проседь, запавшие глаза горели неестественным блеском, а рука напоминала кисть скелета. Сил идти дальше у него оставалось все меньше и меньше. Желание сдаться и остановиться, рухнув в песок и камни, подавляло только одно — самосохранение, которое также оставляло его, но, тем не менее, еще оставалось.
Ему с трудом удавалось устоять на ногах, хотя, судя по некогда высокому росту и могучему сложению, он должен был обладать крепким, выносливым организмом. Впрочем, его заострившееся лицо и одежда, мешком висевшая на его иссохшем теле, ясно говорили, почему он выглядит немощным поседевшим стариком. Он умирал — умирал от голода и жажды. И видно было, что уже давно, а времени у него оставалось все меньше.
Перед ним не стоял выбор — вернуться назад или продолжать свой безуспешный путь вперед, в надежде найти спасение — нет, было уже слишком поздно. Пара дней назад, когда вода еще только заканчивалась, а блуждания ни к чему не приводили, он мог повернуть назад и возвратиться. Мог, но не сделал. И теперь, шаг за шагом, он приближался к своей гибели. Бессмысленно было продолжать то, что закончить уже не суждено. В голове билась только одна мысль, и все сильнее и сильнее — сдаться, проще сдаться, прямо здесь и сейчас. Ведь теперь конец был для него один, в любом случае — смерть, от голода ли, жажды, или же смертоносного солнца пустыни, неважно. И он сдался. Сдался, рухнув в песок, теряя сознание, бросая всякие попытки бороться за свою собственную жизнь. Значит, здесь он умрет. На этом самом месте, в безликой мертвой пустыне, в полной тишине и одиночестве… Вот и конец.
Разбудила и привела его в чувство нестерпимая жара, обжигающая кожу, от которой и так почти ничего не осталось. Он не смог пошевелить головой, что-то ее держало, причиняя тихую, и, в тоже время, жесткую боль. Он дернулся вверх, и тут же вскрикнул от огромнейшей вспышки боли, чувствуя, как разрывается и трескается кожа на его виске. Если бы это только можно было посчитать за крик — лишь сдавленный хрип отчаяния и последней боли, никем не слышим в этом пустынном мире.
Он медленно раскрыл глаза — все тоже, слепящее глаза, солнце, и, конечно же, боль, усиливающаяся и пронзительно ноющая. Боль стала настолько сильной, что у него закружилась голова. Камень, на который опиралась голова, был бурым от запекшейся крови. Он ощупал висок, и почувствовал под пальцами твердый, потрескавшийся струп. Струп прилип к камню и оторвался, когда он пошевелил головой. Боль всё пульсировала в голове, ужасная и бесконечная.
С трудом приподнявшись на локтях, он сел, и попытался осмотреться. Но картина была все такой же унылой, что и раньше— безлюдная пустынная равнина, иссеченная рытвинами и кое-где вздыбившаяся кучками камней, торчащими из песка. Да и что могло измениться? Пустыня неизменна в своем первозданно-безжизненном виде. Высоко над равниной, в небе, все так же висело огромное раскаленное солнце, искажающее все видимое слепящим огнем и дрожанием воздуха.
Он вновь осторожно коснулся разбитого, распухшего виска. Больно. Очень больно. При падении пыль, острые песчинки и гравий забрались всюду — в волосы, в уши, в рот и даже в глаза, которые горели и слезились. Горели ладони и локти. Медленно, экономными движениями он принял нужную позу, неловко встав на колени. Потом, постанывая, охая и шипя, встал на четвереньки. Прошла целая вечность, прежде чем ему удалось подняться во весь рост. Однако головокружение тут же подкосило ему ноги, и он тотчас тяжело повалился на камни. Боль стала настолько невыносимой от нагрузки, что у него закружилась голова. Даже связно мыслить было затруднительно. Хотелось только спать. Никогда в жизни ему так не хотелось спать. Спать, — требовало его тело. — Спать, тебе надо поспать, сейчас, пока не стемнело, ничего у тебя не осталось, ты выдохся… Спать… И не проснутся бы никогда…
— Не встать, — с трудом выдохнув из себя слова, он попытался вновь подняться, борясь с усталостью и болью, преодолевая, вновь появившееся, желание сдаться, но безуспешно. — Не могу… Испекусь на солнце… или умру от жажды… Спать…
В голове билась боль, вредная, непрекращающаяся боль. Каждое лишнее движение только усиливало ее. Тело словно говорило, что единственный способ прекратить боль — сдаться. Он прижал руки к вискам, надеясь унять эти страдания, но было бесполезно — он снова начинал терять сознание… Спать… И вновь он рухнул на песок, закрыв глаза.
Хотел ли он хотя бы еще раз попытаться что-то сделать? Нет, он продолжал лежать на горящем песке, под палящими лучами солнца, изнывая от жажды и теряя последние остатки воды и жидкости, что оставались еще в его теле. Здесь негде было укрыться от убийственного солнца, и надеяться на чудесное спасение или помощь было бы глупо — даже в таком безнадежном положении надежда на чудо уже оставила его. Время уходило…
Он не знал, как далеко ушел от караванной дороги, сбившись с пути, той злополучной ночью, когда решился… Неважно. Теперь все было неважно. Он сделал тогда выбор, и тот оказался последней ошибкой в его жизни.
Он умолял не о чуде, но больше всего о скорой смерти, которая могла остановить все эти мучения. Он вновь терял сознание, и вновь приходил в себя, но ничего вокруг не менялось, словно это и была его смерть, его ад — медленная и мучительная вечность боли и страданий… Смерть…
Очнувшись в очередной раз, он не мог вспомнить, когда упал. Не помнил, как долго лежал. Разбудила его, на этот раз, дрожь, сотрясавшая все тело. Огненный шар солнца растратил слепящую золотистость. Жара чуточку спала. Головная боль немного утихла, но монотонное биение в голове оставалось. Он ощупал ее: жара спалила и высушила струп на виске, превратив его в твердую, скользкую корочку. Однако все тело, полностью, а не только голова, болело. И казалось, что на нем нет ни одного здорового местечка. И он, к сожалению, все еще был жив… Спать… Смерть…
Жажда. Боль окончательно утихла, но жажда все больше давала о себе знать. Тело требовало воды. Но фляжки и бурдюков с водой давно уже не было. Теперь ведь не было ничего. Ничего, кроме острых раскаленных камней, струпа, стягивающего кожу на виске, стихающей боли во всем теле, и пересохшего горла, которое невозможно смочить, даже проглотив слюну.
Жара еще больше смягчилась, а небо, совсем недавно бывшее желтым, окрасилось в свойственный ему темно-синий цвет, по которому протянулись тонкие белые нитки облаков. Солнечный диск покраснел, опустился ниже, но все еще лил на пустыню зыбкий, пульсирующий жар. Он с трудом вспомнил — в те редкие дни, когда наверху, у Иерусалима, идет дождь, пустыня преображается, и по ее ущельям текут бурные потоки воды, после которых она вся покрывается нежной зеленью. Дождь…
Дождь мог стать тем самым чудом и спасению, о котором он и не мечтал уже, но не стоило надеяться, что тут же, в миг, вода польется с неба. Прохладный успокаивающий ветерок — вот и все, что он мог получить, и ни одного облачка. Ничего. Пустыня оставалось пустыней, безмолвной и безжизненной. «Я не могу здесь оставаться. Не могу… Я должен идти… Должен… идти… Не поддаваться».
И вновь он попробовал подняться, но его схватили судороги, началось сразу же головокружение, настолько сильное, что снова пришлось лечь. Бессилие и одиночество — вот единственные его помощники здесь…
Он продолжал лежать, собираясь с силами. А время шло, и явно не прибавляло ему дополнительных сил, а более того, отнимал их всё больше и больше. Отнимало то, чего и так уже не осталось.
Смеркалось довольно быстро. Солнце опустилось к зубчатому, рваному горизонту. Вместе с сумерками надвигался холод. Вначале это было приятно, прохлада успокаивала обожженную кожу. Однако вскоре стало гораздо холоднее, и солнце полностью скрылось за горизонтом, и моментально на пустыню опустилась тьма.