Далее прозвучали ссылки на заявления губернских земских управ, на русскую, австрийскую, швейцарскую прессу, французскую «Желтую книгу», на английское посольство как источники информации о стремлении предателей заключить сепаратный мир. С кафедры, как отмечено в стенограмме, Милюков сошел под крики «браво» и «бурные и продолжительные рукоплескания левой, центра и в левой части правой»[1328]. Правые ответили на речь Милюкова возгласами «клеветник!», шумной обструкцией: «Они кричали, ломали пюпитры… Был страшный шум»[1329].

Цель, которую ставил Милюков, описывал такой близкий к нему и осведомленный инсайдер, как Владимир Набоков: «Только гораздо позже, уже после переворота, стало ходячим, особенно в устах друзей Милюкова, утверждение, что с речи 1 ноября следует датировать начало русской революции. Сам Милюков, я думаю, смотрел на дело иначе. Он боролся за министерство общественного доверия, за изолирование и обессиление царя (раз выяснилось, что ни в коем случае и ни при каких условиях царь не может стать положительным фактором в управлении страною и в деле ведения войны)… Я полагаю, что он, как и многие другие, представлял себе, скорее, нечто вроде наших дворцовых переворотов XVIII века и не отдавал себе отчета в глубине будущих потрясений»[1330]. Не особо скрывал это и сам Милюков, хотя и не в рассчитанных на широкую общественность мемуарах, а в частной переписке. В 1919 году он поведает Ивану Петрункевичу: «Я, кажется, думал в тот момент, что, раз революция стала неизбежна, — а я считал ее уже неизбежной, — то надо попытаться взять ее в свои руки. Но это та, другая революция, — не та, которая действительно готовилась. И повторяю, за ту, которая совершилась, я все-таки не готов нести полную ответственность»[1331]. Вот только непонятно, зачем для той революции, для заговора в стиле XVIII века нужно было делегитимизировать всю систему власти в глазах всей страны. Спусковой механизм революции был приведен в действие.

Милюков и кадеты считали себя триумфаторами. На собрании фракции 2 ноября, как записала в своем дневнике Тыркова, «устроили Милюкову бурную овацию. Он был спокоен и доволен. Понимал, что сразу стал героем». Родичев от имении коллег по партии выражал свое восхищение, что и нашло отражение в отчетах прессы. О чем газеты не писали, так это о голосах растерянности и страха, которые звучали в тех же кадетских кругах. Тыркова: «А дальше что? Неужели на улицу идти?»[1332] Редактор партийного рупора газеты «Речь» Иосиф Гессен без тени восторга прямо заявил Милюкову, что его выступление означало начало революции[1333]. Но остановить волну было уже нереально.

2 ноября выступления продолжались при полном аншлаге на депутатских и зрительских местах и при пустых правительственных креслах. Резчайшая речь Маклакова, который закончил ее ультиматумом: «И потому мы заявляем этой власти: либо мы, либо они. Вместе наша жизнь невозможна»[1334]. Кадетов поддержали и более правые депутаты. Националист Шульгин гневно потрясал кулаком: «Вы были свидетелями, как в течение многих часов с этой кафедры раздавались тяжелые обвинения против правительства, — такие тяжелые, что можно было ужаснуться, слушая их… и все же ужас не в обвинениях… Ужас в том, что правительство даже не пришло в этот зал, где открыто, перед лицом всей России, его обвиняют в измене»[1335]. Он призвал бороться с властью, пока та не уйдет.

Выступление Маркова 2-го, который предупреждал об опасности провоцирования революции в военное время и призывал перейти к практическим делам и обсудить продовольственный вопрос, утонуло в возмущенном гуле думского большинства.

Указание цензуре запретить публикацию наиболее радикальных речей и пустые полосы в газетах только подогрели общественный интерес. В столицах застучало бесчисленное количество печатных машинок земгоровских учреждений, министерств, редакций, штабов, размножая выступления депутатов. Резонанс от речей, распространенных в тысячах и тысячах копий в тылу и на фронте, был ошеломляющим: Милюков доказал, что императрица и Штюрмер предают Россию императору Вильгельму. «В самом деле, могла ли образованная, читающая газеты публика подвергать сомнению обвинения, высказанные с трибуны Думы наиболее интеллектуальным и до сих пор наиболее умеренным лидером оппозиции? Если уж Милюков сподобился выдвинуть обвинение в измене против премьера, все были уверены, что он располагает надежной информацией из источника, не подлежащего сомнению»[1336], — подмечал Катков.

Выступления депутатов обсуждала вся страна, и везде эффект был одинаков. Пара примеров. Художник Бенуа написал в дневнике 6 ноября: «Обед у Гессенов. Читали «исторические» речи Милюкова, Шульгина, Маклакова. Настроение начинает сильно напоминать настроение 1905 года. Впрочем, под «гражданским возмущением» немало низкопробной радости, что «господам теперь несдобровать»[1337]. Жандармского генерала Заварзина события застали в Иркутске: «Везде распространены гектографированные листки с думскими речами Милюкова и Керенского, которые понимаются читающими как призыв к перевороту и низвержению существующей царской власти»[1338].

Понятно, что позиция Думы давала немало оснований для ее роспуска, но его не последовало. «Надо признать, что такому сечению, как в этот раз, правительство не подвергалось ни в первой, ни во второй Думе, казалось, что единственным ответом на это был бы роспуск, но белые листы вместо отчетов в газетах пробудили огромный к Думе интерес, — объяснял руководитель думского аппарата Яков Глинка. — Организации, общества, земства, города составляли резолюции, присылали телеграммы, поддерживая Думу в ее новом курсе и требовании ответственного министерства. Этот подъем был так велик, что хотя в Совете министров и раздавались голоса за роспуск, но большинство эту меру считало опасной, правительство растерялось, и слухи стали ходить о возможных в составе его переменах. Дума окрылилась и решила не заседать, пока не произойдет в Совете министров перемен. Очередное заседание было отменено»[1339].

Мнение о растерянности правительства в тот критический момент следует признать обоснованным. Штюрмер, 2 ноября получивший из Ставки запрошенные им указы о роспуске Думы с открытой датой, следуя пожеланиям Николая, не спешил дать им ход. Премьер пытался потушить пожар собственными силами. Он направил гневное письмо Родзянко по поводу оскорбления императрицы, «придавая совершенно выдающееся значение этому обстоятельству, небывалому в летописях Государственной думы, и не сомневаясь в том, что Вами будут приняты решительные по сему поводу меры»[1340]. Одновременно Штюрмер информировал Николая: «Возведенные на меня обвинения, первоначально изложенные в речи депутата Милюкова, вынудили меня заявить председателю Думы о возбуждении мною против Милюкова преследования по суду за клевету… Правительство в пределах, допускаемых его достоинством, спокойно будет выдерживать все разнузданные натиски Думы и будет избегать поводов к дальнейшим с ней недоразумениям»[1341].

Министр двора Фредерикс также направил спикеру Думы послание в котором выражал уверенность, что «Ваше превосходительство как лицо, неоднократно пользовавшееся доверием Государя Императора и обласканное милостью Его Величества, носящее придворное звание, примете надлежащие репрессивные меры по отношению к виновному в нарушении порядка прений, затронувшему в своей речи Августейшую Особу Государыни Императрицы»[1342]. Апелляция к дворянской чести звучала весьма наивно в отношении людей, уже вступивших на революционную стезю.