Зазвонил дворцовый телефон. Императрица вызывала министра. Протопопов начал говорить по-английски. Я вышел в соседнюю комнату. Когда я вернулся, министр сказал, что Ее Величество спрашивала о положении дел и что он доложил о подавлении беспорядков войсками. Уходя, я встретился с директором департамента полиции Васильевым. Он проговорил что-то непонятное. Вид у него был довольно растерянный»[1787]. Этот эпизод хорошо иллюстрирует две вещи. Очевидную утрату главными действующими лицами самого главного атрибута власти — политической воли. И нежелание главных действующих лиц лишний раз беспокоить императорские особы неприятными известиями.

Только в 5 вечера 25 февраля Хабалов впервые с начала волнений направил в Ставку развернутую телеграмму: «Доношу, что 23 и 24 февраля вследствие недостатка хлеба на многих заводах возникла забастовка; 24 февраля бастовало около 200 тысяч рабочих, которые насильственно снимали работавших. Движение трамвая рабочими было прекращено. В середине дня 23 и 24 февраля часть рабочих прорвалась к Невскому, откуда была разогнана… Сегодня, 25 февраля, попытки рабочих проникнуть на Невский успешно парализуются. Прорвавшаяся часть разгоняется казаками… В подавлении беспорядков кроме петроградского гарнизона принимают участие пять эскадронов 9 запасного кавалерийского полка из Красного Села, сотня лейб-гвардии сводно-казачьего полка из Павловска и вызвано в Петроград пять эскадронов гвардейского запасного кавалерийского полка»[1788]. Тон уверенный, о первых признаках разложения и измены в войсках — ни слова.

Кстати, более откровенным на этот счет был Протопопов, который направил шифрованную военную телеграмму Воейкову. Министр внутренних дел назвал количество забастовщиков — 200 тысяч — и описал уличные беспорядки, которые «выражаются в демонстративных шествиях частью с красным флагом, разгроме в некоторых пунктах лавок, частичном прекращении забастовщиками трамвайного движения, столкновениях с полицией… Движение носит неорганизованный стихийный характер, наряду с эксцессами противоправительственного свойства буйствующие местами приветствуют войска. Прекращению дальнейших беспорядков принимаются энергичные меры военным начальством. Москве спокойно»[1789].

В Ставке все шло своим размеренным чередом. Утром происходил доклад по генерал-квартирмейстерской части, анализировались сообщения с фронтов. Были высочайшие завтрак и обед, император принимал Фредерикса, Воейкова, Алексеева, работал в кабинете. Острота положения по-прежнему до конца не ощущалась.

Александра Федоровна прислала письмо: «Стачки и беспорядки в городе более чем вызывающи (посылаю тебе письмо Калинина ко мне. Оно, правда, немногого стоит, так как ты, наверное, получишь более подробный доклад от градоначальника.) Это — хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, — просто для того, чтобы создать возбуждение, и рабочие, которые мешают другим работать. Если бы погода была очень холодная, они все, вероятно, сидели бы по домам. Но это все пройдет и успокоится, если только Дума будет хорошо себя вести… Не могу понять, почему не вводят карточной системы, и почему не милитаризуют все фабрики, — тогда не будет беспорядков. Забастовщикам прямо надо сказать, чтобы они не устраивали стачек, иначе будут посылать их на фронт или строго наказывать. Не надо стрельбы, нужно только поддерживать порядок и не пускать их переходить мосты, как они это делают».

Николая больше волновала даже не ситуация в столице, а перспектива голода в армии и болезнь детей. «Сейчас, в 2.30, перед тем, как отправиться на прогулку, я загляну в монастырь и помолюсь за тебя и за них Пречистой Деве. Последние снежные бури, окончившиеся вчера, по всем нашим юго-западным ж.-д. линиям поставили армии в критическое положение. Если движение поездов немедленно не возобновится, то через 3–4 дня в войсках наступит настоящий голод»[1790].

На прогулке императора сопровождала обычная свитская компания. Полковник Мордвинов вспоминал: «В субботу 25 февраля была наша последняя продолжительная прогулка с Государем по живописному могилевскому шоссе к часовне, выстроенной в память сражения в 1812 году, бывшего между нашими и наполеоновскими войсками. Был очень морозный день, с сильным леденящим ветром, но Государь, по обыкновению, был лишь в одной защитной рубашке, как и все мы, его сопровождавшие. Его Величество был спокоен и ровен, как всегда, хотя и очень задумчив, как все последнее время»[1791]. Вечером Николай по обыкновению был у всенощной, до храма и обратно так же шел без верхней одежды.

А генералов свиты, знавших реальные механизмы российской власти, в тот день интересовали новости из столицы, отношение и возможная реакция на них со стороны ключевых политических игроков (характерно, что сама свита в тот момент считала лучшим выходом ответственное министерство). В Ставке, помимо царя, находились две крайне влиятельные политические фигуры, способные и наделенные полномочиями приказывать чуть ли не любому — Алексеев и Воейков. По убеждению Дубенского, «генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию, начавшуюся в в разгар войны, — да еще в серьезнейший момент, перед весенним наступлением нашим. У него была вся власть. Государь поддержал бы его распоряжения. Он бы действовал именем Его Величества… Дворцовый комендант генерал В. Н. Воейков, благодаря своему положению, должен был хорошо знать, что происходит в столице… Ему открыты были все пути, и он обязан был неуклонно и настойчиво добиваться мероприятий для прекращения начавшихся волнений… Генерал Алексеев и генерал Воейков получали известия из Петрограда, совещались, докладывали обо всем Государю, но они единственные, которые могли сокрушить мятеж, — никаких мер не принимали». Почему?

Что касается Воейкова, у Дубенского был ответ: он не очень высоко ценил интеллектуальные и деловые качества дворцового коменданта. В Ставке он больше в этот раз «занимался личными, пустыми делами, вроде устройства квартиры для своей жены, которую ожидал на днях в Могилев и для которой был нанят дом… Воейков, видимо, все-таки тревожился, ходил весь красный, с широко раскрытыми глазами, меньше буффонил, но никто не слыхал ни о каких серьезных с его стороны распоряжениях». Но в отношении Алексеева, которого крайне высоко ценил, Дубенский терялся в догадках: «К величайшему удивлению, генерал Алексеев не только не рискнул начать борьбу с начавшимся движением, но с первых же часов революции выявилась его преступная бездеятельность и беспомощность. Как это случилось — понять трудно»[1792]. Поскольку нам политические взгляды и круг знакомств Алексеева известны лучше, нам понять его поведение проще. Факт остается фактом: высший армейский чин империи абсолютно ничего не сделал, не отдал ни одного приказа, чтобы спасти императора и государственный строй, которым присягал.

Приказывать пришлось самому Николаю после ознакомления с телеграммами от Хабалова и Протопопова. Около 9 часов вечера в Генеральном штабе была получена телеграмма: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай»[1793]. В тот вечер царь допоздна работал в своем кабинете.

Хабалова, по его более позднему признанию следственной комиссии, телеграмма императора почему-то «сильно расстроила», «хватила обухом», «я убит был — положительно убит». Что неожиданного он в ней прочел? До командующего Петроградским округом дошло, что придется стрелять. В 10 часов вечера, когда начальники районов войсковой охраны собрались в здании градоначальства, Хабалов огласил телеграмму[1794] и заявил: «Вот последнее средство, оно должно быть применено. Поэтому если толпа малая, если она не агрессивная, не с флагами, то вам в каждом участке дан кавалерийский отряд — пользуйтесь кавалерией и разгоняйте толпу. Раз толпа агрессивная, с флагами, то действуйте по уставу, т. е. предупреждайте троекратным сигналом, а после троекратного сигнала открывайте огонь»[1795]. Такой приказ надо было выпускать либо на два-три дня раньше, либо не выпускать вообще.