Толпа потекла на Морской манеж, где к утру было решено арестовать представителей власти. Главного командира порта и генерал-губернатора Кронштадта адмирала Вирена вытащили из его дома и привели на Якорную площадь. Там ему было сказало: «Ты своим варварским диким режимом превратил Кронштадт в тюрьму; приготовил вчера пулеметы для расстрела рабочих, солдат и матросов, ты не думал о сегодняшней смерти. Так вот теперь получай свое»[2021]. После этого Вирена подняли на штыки. К рву за памятником адмирала Макарова на Якорной площади одного за другим приводили офицеров, где их немедленно расстреливали. Всего вечером и в ночь на 1 марта было убито около 50 офицеров кронштадтского гарнизона. Остальных офицеров арестовали и посадили в подземные казематы. Кровавое колесо набирало свои обороты.

Революционное брожение началось и в других пригородах Петрограда. В руках восставших оказался Шлиссельбург, где была разоружена полиция и распахнуты двери каторжной тюрьмы. В Сестрорецке вооруженные рабочие захватили завод, избрали свой Совет и представителей в Совет Петроградский.

По нарастающей шли выступления в Москве, где по сути началась всеобщая забастовка: закрывались заводы, мастерские, типографии, учреждения, магазины; не вышли газеты, остановились трамваи, исчезли такси и извозчики. Кто был застрельщиком движения, сказать трудно, многие потом претендовали на первенство. Большевик Яновский доказывал, что первым поднялся Военно-промышленный завод, рабочие которого утром 28 февраля двинулись в центр. «Казаки и жандармы встретили нас на Земляном валу, у Лялина переулка, у Ильинских ворот и у Иверских ворот… Старик-рабочий Белорусов заявил, что мы и семьи голодаем и идет в центр заявить московским властям о своем положении. Казаки нас пропустили. Так продолжалось и дальше. К Городской думе наш завод пришел первым в количестве 600 чел., вскоре подошли студенты Университета, рабочие других предприятий. Начался митинг»[2022]. Заявляли о своем выдающемся вкладе и рабочие завода Михельсона, которые «по свистку собрали весь завод, из маленьких кучек выросла громадная масса — более 2000 чел… С красными флагами и песнями выступили на улицу, соединились на Серпуховской площади с другими заводами… вооружившись чем попало — болтами, гайками, кинжалами, двинулись вперед»[2023].

Путь всех демонстрантов лежал к зданию Думы на Воскресенской площади, где позднее надолго обоснуется Музей Ленина. У Александровского сада стояла конная полиция, несколько раз пытавшаяся вытеснить людскую массу с площади. Народ все прибывал, и полиция переместилась в Манеж. У думского подъезда на возвышении сменяли друг друга ораторы, внутрь прорывались депутации, требовавшие от возникшего накануне Временного революционного комитета и городского руководства указаний и действий. Гордума была переизбрана в декабре 1916 года, но к заседаниям так и не приступила, поскольку Московское по городским делам присутствие не утвердила результатов выборов, которые не удовлетворили правительство. Челноков собрал старых гласных и в осторожных тонах поведал им о событиях в Петрограде. После заседания Городская дума обратилась с воззванием, в котором приветствовала борьбу Госдумы со старым режимом и выражала надежду, что в единении с народом и армией она «устранит от власти тех, кто защищает старый порядок и творит постыдное дело измены»[2024].

Мрозовский в телеграмме, отправленной в Ставку, рисовал невеселую картину: «К 12 часам дня 28 февраля почти все заводы забастовали, рабочие прекращали работу и обезоруживали одиночных городовых, собирались толпы с красными флагами, но рассеивались полицией и казаками. Толпа в несколько тысяч собралась у Городской думы, но без активных действий. Одна толпа ворвалась в Спасские казармы, но была вытеснена. Гражданская власть на некоторых площадях передала охранение порядка военным властям»[2025]. Наибольшее беспокойство вызывало появление на Воскресенской площади солдат и прозвучавшие там призывы идти на «снятие» казарм. Мрозовский с 1 марта объявит Москву на осадном положении с запрещением собраний и уличных демонстраций.

28 февраля Московская городская дума официально признала Временный комитет Государственной думы правительством.

В Таврическом дворце в тот день тревога и страх стали сменяться взволнованной уверенностью. «С того момента, как Государственная дума решилась дать свое имя перевороту, он приобрел государственный характер в глазах умеренных кругов, он стал благонадежен, несмотря на продолжающиеся эксцессы. Накануне преобладала растерянность, боязнь. Теперь она сменилась общим восторженным настроением. Все стали революционерами»[2026], — фиксировали хроникеры революции из стана меньшевиков Заславский и Канторович. Схожими были ощущения Павла Милюкова: «Мы были победителями. Но кто «мы»? Масса не разбиралась. Государственная дума была символом победы и сделалась объектом общего паломничества. Дума как помещение — или Дума как учреждение? Родзянко хотел понимать это, конечно, в последнем смысле и уже чувствовал себя главой и вождем совершившегося… Действительно, весь день 28 февраля был торжеством Государственной думы как таковой. К Таврическому дворцу шли уже в полном составе полки, перешедшие на сторону Государственной думы»[2027].

В Думе наконец появился Гучков. Утром он позвонил Занкевичу и, узнав от него, что лояльных императору войск в столице почти не осталось, поспешил присоединиться к созданию новой власти. Родзянко немедленно привлек его к работе в военной комиссии[2028]. В течение дня ВКГД в качестве временного правительства признали Земский и Городской союзы, Военно-промышленный комитет, Петроградская и Московская городские думы и другие прогрессивные общественные организации.

Родзянко почувствовал себя настолько уверенным, что санкционировал извлечение из золоченой рамы портрета императора Николая II работы Ильи Репина, который висел в зале заседаний. Позднее он валялся под креслом председательствовавшего на не прекращавшемся митинге.

Во дворце атмосфера усиливавшегося хаоса: солдаты, матросы, студенты, студентки, какие-то депутации, ораторы на столах и стульях, арестованные под конвоем, несмолкаемый гул голосов, сильно прибавившиеся сутолока и грязь. «Екатерининский зал стал казармой, военным плацем, митинговой аудиторией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны, — описывал свои впечатления писатель Михаил Кольцов. — Под ногами хрустит алебастр, отколотый от стен, валяются пулеметные ленты, бумажки, листики, тряпки. Тысячи ног месят этот мусор, передвигаясь в путаной, радостной, никому не ясной суете»[2029]. В этой суете невозможно было ориентироваться и самим творцам событий.

«День прошел, как проходит кошмар, — вспоминал Шульгин. — Ни начала, ни конца, ни середины — все перемешалось в одном водовороте. Депутации каких-то полков; беспрерывный звон телефона; бесконечные вопросы, бесконечное недоумение — «что делать»; непрерывное посылание членов Думы в различные места; совещания между собой; разговоры Родзянко по прямому проводу; нарастающая борьба с исполкомом совдепа, засевшим в одной из комнат; непрерывно повышающаяся температура враждебности революционной мешанины, залепившей Думу; жалобные лица арестованных; хвосты городовых, ищущих приюта в Таврическом дворце; усиливающаяся тревога офицерства — все это переплелось в нечто, чему нельзя дать названия по его нервности, мучительности… Представьте себе, что человека опускают в густую, густую, липкую мешанину. Она обессиливает каждое его движение, не дает возможности даже плыть, она слишком для этого вязкая… Приблизительно в таком мы были положении, и потому наши усилия были бесполезны — это были движения человека, погибающего в трясине… По этой трясине, прыгая с кочки на кочку, мог более или менее двигаться — только Керенский»[2030]. Да и возможности последнего управлять процессом были минимальными. Суханов попытался обратиться к Керенскому с каким-то вопросом: «Около него сгрудилась толпа из всякой демократии и буржуазии, дергавшая его за пуговицы и фалды и перебивавшая друг друга. Было очевидно, что он в полной власти таких же мелких текущих дел, без малейшей возможности ухватить и обслужить основные пружины стратегической и политической ситуации»[2031].