Своим отречением император не оставлял монархии даже теоретического, юридического шанса. А монархисты — Гучков, Шульгин, высший генералитет — так спешили избавиться от Николая, что не обратили внимания на подобную «мелочь». Или, может, Николай II, прекрасно знавший законы, специально совершал такую правовую провокацию, чтобы затем была возможность оспорить его отречение как незаконное? В этом его подозревали и современники, и советская историография[2345].
В начале двенадцатого (по воспоминаниям большинства участников события, Нарышкин в протоколе зафиксировал 23 часа 40 минут) царь вошел в салон-вагон. Все встали. Николай протянул отпечатанный на машинке текст Гучкову. Тот вслух прочел: «В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать новое тяжелое испытание России. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны.
Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок миг, когда доблестная армия наша, совместно со славными союзниками нашими, сможет окончательно сломить врага.
В эти решительные дни в жизни России сочли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть.
Не желая расставаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему великому князю Михаилу Александровичу, благословляя его на вступление на престол государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены.
Призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с представителями народа вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России»[2346].
Шульгин растрогался: «Ктексту отречения нечего было прибавить… Во всем этом ужасе на мгновение пробился один светлый луч… Я вдруг почувствовал, что с этой минуты жизнь Государя в безопасности… Половина шипов, вонзившихся в сердце его подданных, вырывались этим лоскутком бумаги». Что ж, в одном отношении Шульгин был прав. Жизни царя уже не грозила немедленная смерть от рук предавших его генералов. Но и только. Во всех остальных отношениях Николай становился беззащитным. Он становился никем. Отречение — точка невозврата.
Но даже в эту драматическую минуту Шульгина не оставил публицистический пыл. В текст Манифеста, к которому «нечего было прибавить», он все-таки предложил добавление. «Я все думал о том, что, может быть, если Михаил Александрович прямо и до конца объявит «конституционный образ правления», ему легче будет удержаться на троне… Я сказал это Государю. И просил в том месте, где сказано: «…с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены…», приписать: «принеся в том всенародную присягу».
Государь сейчас же согласился.
— Вы думаете, это нужно?
И, присев к столу, приписал карандашом: «принеся в том ненарушимую присягу». Он написал не «всенародную», а «ненарушимую», что, конечно, было стилистически гораздо правильнее. Это было единственное изменение, которое было внесено.
Затем я просил Государя:
— Ваше Величество… Вы изволили сказать, что пришли к мысли об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича сегодня в 3 часа дня. Было бы желательно, чтобы именно это время было обозначено здесь, ибо в эту минуту вы приняли решение…
Я не хотел, чтобы когда-нибудь кто-нибудь мог сказать, что манифест «вырван»… Я видел, что Государь меня понял, и, по-видимому, это совершенно совпало с его желанием, потому что он сейчас же согласился и написал: «2 марта, 15 часов»[2347]. Акт отречения был согласован.
Снова заговорил Гучков. Он заявил «Государю, что этот акт я повезу с собой в Петроград, но так как в дороге возможны всякие случайности, по-моему, следует составить второй акт, и не в виде копии, а в виде дубликата, и пусть он останется в распоряжении штаба главнокомандующего ген. Рузского». Гучкову ли было не знать, кому можно доверить столь ответственный документ! «Государь нашел это правильным и сказал, что так и будет сделано, — продолжал Гучков. — Затем, ввиду отречения Государя, надлежало решить второй вопрос, который отсюда вытекал: в то время Государь был верховным главнокомандующим, и надлежало кого-нибудь назначить. Государь сказал, что останавливается на великом князе Николае Николаевиче. Мы не возражали, быть может, даже подтвердили, не помню; и тогда была составлена телеграмма на имя Николая Николаевича». Николай здесь же за столиком собственноручно написал указ Правительствующему Сенату о назначении верховным главнокомандующим Николая Николаевича.
«Затем надо было организовать правительство, — свидетельствовал Гучков. — Я Государю сказал, что думский комитет называет князя Львова»[2348]. Николай не удивился, фамилию известного земгоровца он воспринял скорее с иронией. Об этом можно судить по описанию Шульгиным реакции: «Государь сказал как-то с особой интонацией, — я не могу этого передать:
— Ах, Львов? Хорошо — Львова.
Он написал и подписал»[2349]. На указе Правительствующему Сенату о назначении председателем совета министров князя Львова, как и на указе о новом старом Верховном главнокомандующем было проставлено время 2 дня 2 марта.
Затем, по свидетельству Гучкова, «Государь спросил относительно судьбы императрицы и детей, потому что два дня не имел тогда известий. Я сказал, что, по моим сведениям, там все благополучно, дети больны, но помощь оказывается»[2350]. В разговор вновь вступил Шульгин, поинтересовавшийся ближайшими планами императора.
«— Я хочу сначала проехать в Ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или простить ее приехать ко мне… А потом — в Царское…» Нарышкин зафиксировал заверения депутатов в том, что «они приложат все силы, чтобы облегчить Его Величество в выполнении его дальнейших намерений».
Без двадцати двенадцать, как писал Шульгин, Николай распрощался с депутатами. «Он подал нам руку с тем характерным коротким движением головы, которое ему было свойственно. И было это движение, может быть, даже чуточку теплее, чем то, когда он нас встретил»[2351]. Нарышкин занес в протокол: «Его Величество простился с депутатами и отпустил их, после чего простился с главнокомандующим армиями Северного фронта и начальником штаба, облобызав его и поблагодарив его за сотрудничество»[2352]. Заметьте, облобызал царь только начальника штаба Данилова, но не Рузского.
Сам же поцелованный вспоминал: «Все стали выходить из вагона. Следуя сзади всех, я оглянулся, чтобы бросить последний взгляд на опустевший салон, служивший немым свидетелем столь важного события. Небольшие художественные часы на стене вагона показывали без четверти двенадцать. На красном ковре пола валялись скомканные клочки бумаги… У стен беспорядочно стояли отодвинутые стулья. Посредине же вагона с особой рельефностью зияло пустое пространство, точно его занимал только что вынесенный гроб с телом усопшего!..