В генезисе российской интеллигенции огромную роль сыграла та часть российской интеллектуальной традиции, которая исходила из порочности и несправедливости российских порядков: от Радищева и старших славянофилов (Хомяков, Киреевский) до Гоголя и Достоевского. «Революция словно вырвалась из чернильницы Литературы»[474], — справедливо замечает академик Юрий Пивоваров. Прогресс, демократия представлялись русской интеллигенции не как результат эволюционного развития и реформаторских усилий, а как естественное для человека состояние, стремление, реализации которых мешает только одно — самодержавный строй.
В основе этого лежало весьма неадекватное представление о человеческой природе. По словам известного писателя Владимира Короленко, «перед нами стоял такой общий и загадочный образ народа — «сфинкс». Он манил наше воображение, мы стремились разгадать его. Он представлялся как благодушный богатырь, сильный и кроткий»[475]. О той же иллюзии интеллигенции покаянно скажет после революции один из лидеров кадетов Василий Маклаков: «Она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среди меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье»[476].
Но еще большее значение для мировоззрения российской интеллигенции, которое оказалось в основе своей если не западническим, то космополитичным и беспочвенным, имела трансплантация на русскую почву некритически заимствованных идей французских просветителей XVIII в. и немецких материалистов XIX в. Беда России заключалась в том, что у нас не было собственной прочной, многовековой интеллектуальной традиции, сложившихся научных школ. Русская интеллигенция, даже происходившая из дворянства, была, как правило, интеллигенцией в первом поколении, для которой все было ново и любопытно, а отечественная мысль не могла в полной мере это любопытство удовлетворить. Природа не терпит пустоты… Интеллигенция хваталась за заимствованные идеи с наивностью неофитов.
Западные концепции производили бóльшее впечатление, чем собственная российская действительность. «То, что на Западе было научной теорией, подлежащей критике, гипотезой или во всяком случае истиной относительной, частичной, не претендующей на всеобщность, у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения, — замечал Бердяев. — Русские все склонны воспринимать тоталитарно, им чужд скептический критицизм западных людей»[477]. Западные абстрактные теории, интересные только самим философам, в России становились руководством к действию. «Они доводились без колебаний до конца. Из них сделаны были бесстрашно все последние, самые суровые и нелепые выводы»[478], — констатирует в сборнике «Из глубины» публицист Валериан Муравьев.
Одним из таких выводов было признание Западной цивилизации предметом для подражания и восхищения, а Российской — как несостоятельной. Во множестве трудов известных представителей русской интеллигенции можно было прочесть (как и сейчас), что в России нечего охранять, нечего беречь, она бесплодна. Слово «патриотизм» произносилось «не иначе, как с улыбочкой. Прослыть патриотом было просто смешно»[479]. Вот широко цитировавшиеся в начале XX века стихи Алексея Жемчужникова, дворянского поэта, помощника статс-секретаря Государственного совета, одного из создателей небезызвестного персонажа — Козьмы Пруткова:
Все последующие поколения представителей российской мысли отметят оторванность интеллигенции от собственной страны не только как ее родовую черту, но и как причину устремленности в революцию. «Русские общественные деятели, пытаясь перестраивать Россию, никогда не позаботились понять Россию как страну великих замыслов и потенций, как в добре, так и зле»[480], — писал Сергей Аскольдов. «Если рассматривать вещи с точки зрения, допустим, А. Ф. Керенского, то эта тысяча лет (нашей истории — В. Н.) была сплошной ошибкой, — иронизировал Иван Солоневич. — Сплошным насилием над «волей русского народа», выраженной в философии Лейбница, Руссо, Сен-Симона, Фурье, Гегеля, Канта, Шеллинга, Ницше, Маркса и Бог знает кого еще. Разумеется, всякий Лейбниц понимал «волю русского народа» лучше, чем понимал это сам русский народ»[481]. Наш великий современник Александр Солженицын замечал, что «русская интеллигенция ощущала себя уже на высокой ступени всеземности, всечеловечности, космополитичности и интернационалистичности (что тогда и не различалось). Она уже тогда во многом и почти сплошь отреклась от русского национального»[482].
Отрыв от национального неизбежно означал и отрыв от духовных корней, «безрелигиозное отщепенство от государства», о котором писал известный русский правовед Павел Новгородцев. Он же называл основным проявлением интеллигентского сознания, приводящего и его, и страну к крушению, «рационалистический утопизм», оторванный от «животворящих святынь народного бытия», от «связи человека с Богом»[483]. Схожей позиции придерживался и Бердяев: «Русская интеллигенция в огромной массе своей никогда не сознавала имманентным государство, церковь, отечество, высшую духовную жизнь. Все эти ценности представлялись ей трансцедентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство, как что-то чуждое и насилующее»[484]. Интеллигенция, подтверждала Тыркова, «от церкви отшатнулась, исподтишка ее высмеивала, опорочивала. Не штурмовала церковь только потому, что это было невозможно по полицейским правилам»[485].
Сочетание целого ряда факторов — чувство отчуждения от власти, отсутствие демократической и собственной интеллектуальной традиций, давление цензурных ограничений, чувство неравноправия по сравнению с дворянским сословием, наличие в русской литературе сильной критической традиции, «тоталитарное» заимствование западных концепций материализма, позитивизма и утилитаризма — придало нашей интеллигенции черты не только антигосударственности, но и крайнего радикализма. Ричард Пайпс не без оснований подчеркивает: «В начале XX века в России не было предпосылок, неумолимо толкавших страну к революции, если не считать наличия необычайного множества профессиональных и фанатичных революционеров… Группы этих «делателей» революции и представляет интеллигенция»[486]. В этой мысли есть огромная доля истины.
Но все-таки называть исключительно интеллигенцию и всю интеллигенцию революционным классом не совсем точно. Во-первых, были, как мы уже знаем, революционеры и из других слоев общества. Во-вторых, если рассматривать интеллигенцию шире, чем просто образованных противников режима, то мы там обнаружим множество течений и подгрупп. Очень знающий современный историк интеллигенции Соколов хорошо показывает, что в ее составе «были люди, исповедующие утилитаризм и нигилизм, либерализм и государственничество, славянофильство и западничество, марксизм и ницшеанство. По своим политическим пристрастиям она делилась на охранительную, консервативную, либеральную, леворадикальную и др. интеллигенцию… По профессиональным признакам она делилась на художественную, научную, техническую, военную и духовную интеллигенцию. И каждая из этих групп представляла собой отдельную, довольно своеобразную субкультуру»[487]. Интеллигенция очень различалась и по формам политической активности, общественного поведения. Григорий Померанц заметил еще в советское время: «В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало («К топору зовите Русь!»), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы)»[488].