Часто вспоминался тот вечер Елене Ивановне. Она, бывало, сядет у камина, положит руку на подлокотники старого облезлого кресла, щурясь, вспомнит отражение северного сияния, проблестевшее над Невой, и тихо повторяет почему-то полюбившиеся ей слова: «дар Арктики». Арктика, такая близкая и в то же время такая далекая, ожила тогда перед нею в синих и малиновых бликах…
В первые же дни нынешней войны думала она о том удивительном вечере. Когда-то казалось ей, что настанет день — и ленинградское небо станет необычным, невиданным и заиграет яркими красками северного сияния. Теперь пришла невиданная пора, но разве об этом темном небе, навалившемся на застывшие громады каменных зданий, мечтала она когда-то? И все-таки как рада была она, что снова живет на старой квартире с отцом, что день за днем, час за часом переживает вместе с родным городом испытания его многотрудной судьбы…
Она отложила в сторону фотографии, тонкими пальцами свернула папироску и закрыла глаза. В городе, в квартире в мире, казалось, властвовала тишина. Только неутомимо, как дятел, долбил тишину размеренный звук метронома. Как в дреме детского сна, ширился, рос, расплывался мир каменеющей ночи. Вдруг он распался, словно сотни кругов от брошенного камня поплыли по дремлющему простору озерных вод. Тишина раскололась. Сирены воздушной тревоги ревели над настороженным городом. Елена Ивановна спрыгнула с дивана, быстро надела туфли, накинула на плечи кожаную куртку и громко позвала отца.
— Папа, иди сюда. Тревога!
Из кабинета сквозь щель тянулась узкая полоска света, но старик не отзывался. Войдя в кабинет, Елена Ивановна увидела, что отец сидит в любимом кресле, накрыв ноги пледом, и склеивает обрывки какой-то старинной рукописи.
— Что случилось? — недовольно спросил он, ставя банку с клеем на стол. — На тебе лица нет…
— Тревога! — проговорила быстро Елена Ивановна, подходя совсем близко к отцу и сняв плед, которым были накрыты его ноги.
— Я просил никогда не напоминать мне о ней…
— Я не могу одного тебя оставить в квартире. Ведь мне надо на пост, на крышу.
— Вот и хорошо. Иди на пост, а я тут с Женей посижу.
— Женя меня слушается. Она будущего своего ребенка хочет сберечь и не капризничает. Как только тревога начинается, она сразу же со своим вязаньем и с чемоданом уходит вниз.
— Её дело. А мне и одному не скучно.
— Ты снова шутишь, — раздраженно сказала Елена Ивановна.
В коридоре послышались шаги: проснувшаяся Женя надевала пальто.
— Вы идете, Иван Петрович? — крикнула она из коридора.
— Идите, голубушка, идите, — громко сказал старик. — Я уж постараюсь от вас не отстать…
Где-то совсем близко неистово загрохотали зенитки, зазвенели стекла в оконных рамах.
— Ты меня задерживаешь! — с отчаянием вскрикнула Елена Ивановна. — Я из-за тебя на пост опаздываю…
— Нет, не задерживаю. Иди, куда тебе надо.
— Как ты упрям, — заплакала Елена Ивановна. — И так каждый раз… Никак тебя не уговорить. В самую трудную минуту из-за твоего упрямства приходится нервничать… Неужели ты не понимаешь, что я за тебя боюсь!
— Не плачь, не плачь, — сказал отец, проводя рукой по её седеющим волосам. — Смолоду женских слез я не выносил, и уж если слезы в ход пошли, готов, голубушка, отступать без барабанного боя.
Зенитки неистовствовали, но сквозь несмолкающий грохот артиллерийского раската доносилось в комнату металлическое гудение пролетающих над городом самолетов, и Елена Ивановна, невольно вздрогнув, сказала:
— Я ухожу.
— Иди, иди, и я сейчас спущусь вниз…
Подымаясь по черной лестнице, Елена Ивановна услышала шаги шедшей следом Софьи Гавриловны.
— Аленушка! — крикнула старуха. — На крышу идешь?
— Да, Софья Гавриловна…
— Уговорила своего упрямого старца?
— Только слезы и помогли.
— А ты начинай плакать, как только завоет сирена. Тогда не придется долго заниматься уговорами.
— Теперь уж буду сразу реветь.
— И лучше! Я-то ведь его мысли хорошо понимаю. Дескать, если придется умирать, так лучше сразу помереть, не играя со смертью в прятки. Как хочешь, а мне подобные рассуждения не нравятся. В этом что-то наигранное есть, этакое никому не нужное молодечество… Конечно, он очень стар, но ты его не распускай…
— Не буду…
Они подымались по крутым скользким ступеням. Вот и знакомый последний пролет лестницы перед чердаком. Сквозь отверстие в крыше виден кусок полыхающего алым пламенем неба. Осколки зенитных снарядов стучат по железу. Через слуховое окно Елена Ивановна вылезла на крышу.
— Руку подать? — спросила Елена Ивановна, обернувшись к своей спутнице.
— Я сама, — упрямо ответила Софья Гавриловна.
Она встала рядом на свое привычное место возле трубы. Кругом было светло, как днем, и десятки прожекторов освещали далекие облака. Вспышки над расположением ближних зенитных батарей становились ярче. Мерный рокот моторов не стихал: где-то высоко, над облаками, шел воздушный бой. Лучи прожектора поползли над ближними кварталами. И тотчас увидела Елена Ивановна, как в широкий сноп лучей попал самолет. Он почему-то показался ей похожим на жука, которого пронзила гигантская светящаяся булавка.
— «Юнкерс» ловят, — сказала Софья Гавриловна.
— Точно!..
— Зенитки, гляди-ка, зенитки.
Свет прожектора, скользнув, снова пробежал вниз, а на том месте, где еще недавно ширился сноп яркого света, теперь вспыхивали разрывы зенитных снарядов. И сразу послышался чудовищный грохот, с которым можно было сравнить только гул обвала в горах, и пламя взметнулось над соседним домом. Словно вихрь подхватил Елену Ивановну, и на мгновение она потеряла всякую власть над собой. Заныло сердце, ноги подкосились: падая, она ощутила всем телом холод железа и сразу почувствовала, что катится вниз по скату.
Это длилось, может быть, только одно мгновение… Елена Ивановна вскрикнула. Все, что знала, видела, помнила, — промелькнуло пестрой чередой. И небо, полыхающее пожаром, и снопы прожекторов, и глухие разрывы снарядов, и холодное ребристое железо, и столбик у самого края крыши, деревянный, невысокий, шаткий… В нем, только в нем одном её спасение, жизнь, надежда… За столбиком начиналась дымная, темная бездна, где-то внизу, под обрывом, знакомый тротуар родной улицы, тумбы, булыжники, киоски газетчиков, ларьки чистильщиков сапог, — как страшно будет лежать посреди панели с раскинутыми широко руками, с залитым кровью лицом… Огромным напряжением воли Елена Ивановна в это мгновение вытянула руки. Она почувствовала, как прикоснулись её руки к чему-то очень шаткому, скользкому. И сразу же оборвалась инерция падения — крыша уже не двигалась под её телом. И хоть было очень неудобно лежать на холодном ребристом железе, спокойствие начало возвращаться. Теперь, когда опасность миновала, хотелось зажмурить глаза и кричать, — так страшно было видеть, ощущать всем телом неумолимо обступающую нахлынь осенней темной ночи, струящейся за скатами крыши.
— Аленушка, голубушка!..
Софья Гавриловна стояла на коленях неподалеку от неё, тоже оглушенная взрывом, и, должно быть, давно уже окликала её, но то, что происходило вокруг, сейчас не существовало для Елены Ивановны — она вся была полна всепоглощающим стремлением к спасению, и никакой голос, шедший из окружающего мира, не доходил до неё. Когда все миновало и пришел страх, которого она не чувствовала в минуту падения, ей захотелось зажмурить глаза, чтобы не видеть обрыва, начинавшегося за последним желобком крыши, и знакомый грудной голос стал нужен Елене Ивановне, как поддержка, пришедшая в самую трудную минуту. Громко откликнувшись на зов старухи, Елена Ивановна ощутила желание заплакать.
— Ну что это такое? — добродушно и ласково сказала Софья Гавриловна. — Называют нас героями, а мы самым обычным женским способом на беду откликаемся: слезами…
Прошло минут пять. Страх прошел, опасность миновала, и теперь Елене Ивановне хотелось говорить, говорить без конца.