10 июля. Опять начинаются непрерывные бои. Позавчера пришлось семь раз подниматься в небо. Вчера с утренней зорьки я с Лариковым был в дежурном звене, — теперь, после того как пропал без вести Горталов, мы летаем вдвоем. Мы сидели в кабинах и ждали сигнала. Только хотели было выйти из машин, покурить, как взвилась ракета. Пятерка немецких самолетов шла в стороне от нашего аэродрома. Мы зашли на них из-за солнца и сразу открыли огонь. Фашисты стали кружить над городком, летали кругом, или, как мы называем, каруселью, в хвост друг к другу, словно дразнили нас. Мы ринулись на них сверху и сразу вошли в центр круга. Пристроился я к одному, дал огонь из всех пулеметов, он загорелся. Два самолета бросились на меня, но в это время из облаков вынырнули еще два наших самолета, и фашисты пустились наутек. Когда я сделал посадку, механик чуть не заплакал от злости: в крыле восемь пробоин.

11 июля. Майора Быкова на прошлой неделе легко ранили в правую руку. Рука у него на перевязи, ходит злой, за малейшую промашку ругает немилосердно. На нас, когда мы подымаемся в небо, смотрит с завистью.

12 июля. Мы с Лариковым сбили сегодня по одной машине. Лариков сам нарисовал на моем самолете новую звездочку. Говорил, что мы, истребители, — народ особый. Он, будто бы, как только знакомится с новым летчиком, сразу безошибочно решает, хорош ли тот будет в бою. Истребитель без темперамента, без большой страстности, в бою особой ценности не представляет. Стал меня хвалить: «У тебя, говорит, приподнятое настроение к полетам — и это хорошо». Что ж, не очень грамотно сказано, но верно. Я с ним согласен: тугодум никогда не станет хорошим истребителем. Если хочешь побеждать, нужно выработать в себе быстроту, мгновенную реакцию на все, что происходит в небе.

13 июля. Семь раз подымался, но ни разу не пришлось драться. Словно дразнят фашисты, на нервы действуют. Только завидят нас — и уходят, а вот как только пойдешь на посадку — они снова показываются из облаков.

14 июля. Я сказал Быкову, что фашисты трусят, а он на меня рассердился и сразу начал отчитывать. «Пустяшные разговоры не люблю, — сказал он, зло глядя на меня. — Незачем делать врага трусом, такие рассуждения ослабляют волю к борьбе. Что ж, от боя-то он уклонился, но с поля боя не ушел. Он прячется за облаками и, как в засаде, ждет, пока какой-нибудь одиночка не оторвется от своих. Тут он и налетает на него, — если можно так говорить про небо, — из-за угла. Смотришь — и не досчитались мы одного самолета…»

15 июля. Не выходит у меня из головы Катя с её толстой косой. Я сегодня сказал Ларикову, что после окончания войны охотно бы на ней женился, если бы она за меня замуж пошла. Лариков смеялся до слез, вынул из кармана зеркальце, велел поглядеться. Я посмотрел — и понял его мысли: дескать, куда такому мальчишке думать о женитьбе. Тогда я стал просить его, чтобы о нашем разговоре никому не рассказывал. Лариков пообещал, но за обедом, должно быть, сболтнул, и вечером, когда я пришел в штаб, меня вдруг все стали называть женишком. Я обиделся на Ларикова, целый день с ним не разговаривал. Но он меня выручил сегодня в бою, когда я, увлекшись, подставил хвост своего самолета врагу. А вечером, когда мы курили на поле, стал просить у меня прощения за то, что неожиданно проговорился. Ну конечно же, мы помирились, ведь я ему не раз уже жизнью обязан.

16 июля. Быков жестоко ругал меня, когда Лариков сказал ему, что я сегодня оторвался от строя и возвращался на аэродром один: «Нехорошо поступаешь, неосторожно. Облачность надо умело использовать. Оторвался от строя, идешь один — прикрывайся облаками, ныряй из одного облака в другое либо, если не хочешь забираться в облака, иди на бреющем к земле — не пожалеешь…»

17 июля. За день сделали пять вылетов. Сбили с Лариковым один «мессершмитт» над передним краем, но от пехоты долго не было подтверждения. Потом вдруг оказалось, что они подтверждение послали в соседний полк.

18 июля. На днях приезжал к нам корреспондент из фронтовой газеты, снял нас с Лариковым в самолетах, и вдруг сегодня приходит в полк газета, и на первой полосе мы изображены с Лариковым. Он сразу стал подсмеиваться: «Хорошо ты, женишок, вышел на снимке. У тебя, говорит, лицо фотогеничное». Быков дал нам по экземпляру газеты, и я, откровенно говоря, как только свободное время выпадет, на свое изображение поглядываю. И особенно надпись меня удивляет. Как-то странно видеть собственную фамилию, напечатанную крупным шрифтом на первой полосе.

19 июля. Сегодня фашист уходил из боя на пикировании, а у Ларикова кончился боекомплект. Он убрал газ, уменьшил скорость и отвалил в сторону, а я стал на его место и добил врага. Думал, что Лариков меня похвалит, а он надулся. «Везучий ты, говорит, на готовеньком выехал».

20 июля. Сегодня Быков знакомил меня и Ларикова с тактическими свойствами «мессершмитта 109» последнего выпуска. Оказывается, у этого аэроплана два синхронизованных пулемета в фюзеляже, два пулемета в крыле. Иногда в крыле вместо пулеметов бывает двадцатимиллиметровая пушка. Быков особенно подчеркивал, что надо в полете просматривать заднюю сферу самолета и справа и слева. В который раз уже ругал он меня за привычку отрываться от группы. Я пытался было оправдаться, но он так меня отчитал, что я целый вечер ни с кем говорить не хотел, — а Лариков почувствовал, как я все это переживаю, отзывает в сторону и говорит: «Не волнуйся, женишок, у меня для тебя радость есть». — «Какая радость?» — «Письмецо в часть твоя Катя прислала». Я это письмо уже поздно вечером видел, — обо мне там, конечно, ни слова, — пишет она комиссару части о жизни ленинградских комсомольцев, как строят они оборонительные рубежи, как записываются в дивизии народного ополчения и уходят на фронт. И она ушла на фронт, в пехоту. Я прочитал письмо и понял, что больше мне её уже никогда не увидать. Потом пошел к Ларикову и сказал, что если он меня еще раз женишком назовет — никогда с ним разговаривать не стану.

21 июля. Быков сказал, что к нам на днях приедет из Москвы генерал авиации Сухотин…

* * *

С тех пор как Быков сказал о предполагающемся приезде в часть генерала Сухотина, Уленков повеселел. Мечтая о встрече с генералом, молодой летчик представлял его огромным, грузным мужчиной, чем-то напоминающим Тентенникова, с орлиным взглядом, с могучими плечами и обязательно с сединой на висках, как обычно пишется в романах о много повидавших и многое переживших бывалых людях.

Как он жалел, что ни разу не видел его портрета! Из рассказов, ходивших о генерале в летной среде, образ его вырисовывался перед Уленковым очень неясно. Важно было, что Уленков знал главное: подвиги, совершенные Сухотиным, ставили его в ряд лучших учеников Чкалова.

Его слава началась в дни, когда Сухотин совершил рискованнейшие полеты в центральном районе Кавказского хребта.

Тогда Сухотин служил в авиационной части, расположенной на Северном Кавказе. Группа альпинистов, застигнутая снежной бурей в горах, была отрезана от своих баз, некоторые из них погибли. Нужно было срочно доставить им продовольствие и медикаменты. Сухотин блестяще выполнил задачу, совершив несколько дерзких, храбрых до головокружения полетов среди узких горных ущелий.

Потом он уехал для «выполнения специального задания». Долго его не видели товарищи, и многие уже думали, что Сухотин погиб где-нибудь на далекой и опасной трассе в районах полярных морей. Но он неожиданно появился в Москве, его портреты стали печатать в газетах, и Указом Президиума Верховного Совета СССР ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Он был вместе с Серовым в командировке, в так называемых официально «энных условиях», и всем стало известно, что в течение нескольких месяцев ему приходилось ежедневно драться в небе с фашистскими летчиками.

Говорили, что он сбил тогда, в «энных условиях», больше двух десятков самолетов противника.