— Может быть, если бы она счастлива была, мы, дети, ей не простили бы, что она нас малышами оставила… А так — видать, жизнь её была не в любви, а в долге…
— Пожалуй, ты прав, — сказал Сергей. — Но расскажи теперь о себе. Мне хочется узнать, что ты за человек. Ты когда-нибудь думал серьезно о жизни?
— Ты меня мальчишкой считаешь… Я уже в шестнадцать лет думал о смысле жизни…
— Насчет смысла жизни — дело второе. Я тебя спрашиваю не о том. Приходилось ли тебе задумываться всерьез об окружающей тебя жизни, ну, о судьбе России, о будущем?
— О судьбах России? Почему ты меня об этом спрашиваешь? Уж не стал ли ты социал-демократом?
— В том-то и дело, что нет. Это меня и грызет. Когда я учился в институте, был очень близок к большевикам, хотел вступить в партию, а потом, под влиянием профессоров, передумал. Они мне прочили большое будущее, вот я и решил, что мое дело — техника, а не революция. И ошибся! Пока не свершится революция, нет технике дороги на Руси.
— По-моему, тебе нечего раскаиваться. Говорят о твоем таланте…
— Говорят? Да знаешь ли ты — я неудачник. Три года убил на разработку моноплана, и чем же это кончилось…
— Чем?
— На заводе забастовали рабочие. Я, как и они, не выходил на работу, хозяин написал донос, а когда я вернулся, не пустил меня на завод, со зла поджег и уничтожил часть моих чертежей, а может, и просто украл… Министерство отказалось вести со мной переговоры. К частным авиационным меценатам идти бесполезно — наговорят турусы на колесах и дадут на чай четвертную…
Глеб не знал, что ответить брату.
— Впрочем, ты-то как живешь? Я на тебя навеваю грустные мысли, а ты и сам, должно быть, не очень весел… Друзья у тебя есть? Жениться не собираешься?
— Жениться? — переспросил Глеб, вспоминая о Наташе. Это воспоминание смутило его, румянец проступил сквозь загар сухих, пожелтевших щек, но и Сергею он ничего не сказал о своей помолвке.
Сергей был занят собственными мыслями, не заметил смущения брата, и Глеб был доволен этим, — он и радовался и стыдился своего счастья, — ведь он любил впервые, и ему казалось, что трудно найти настоящие слова для рассказа о Наташе, о внезапно полонившей душу любви.
— Я тебе вот что, дружище, скажу: не спеши жениться, лишняя обуза. Сейчас я свободен, что хочу, могу делать. А будь у меня семья? — Сергей помолчал несколько минут и, откашлявшись, продолжал: — Ужасно плохо придумана жизнь. Я не хотел заниматься никакими философствованиями, честно делал свое дело — и вот до чего дошел. Страна бедная, нищая, а богатства в ней — горы… Вот уж воистину: «ты и убогая, ты и обильная»… — Он тяжело вздохнул и нервно захрустел пальцами. — А ведь почему против моего изобретения так настроены хозяева? Да потому только, что невыгодно им пускать в ход русское изобретение. Завод наш наполовину принадлежит иностранцам, и они боятся каждого новшества, грозящего конкуренцией. Вот, скажем, сейчас дело у них идет как по маслу, — авиационные русские предприятия представляют собою только сборочные цехи иностранных заводов. Стало быть, доход за патенты и прочее такое — идет в чужие карманы. Будь я посговорчивей — они бы мои чертежи купили, — но я, как ты знаешь, в отца пошел характером… Уступать ни в чем и никому не люблю. Месяца два назад представитель фирмы предлагал мне поехать в Берлин и там заключить договор. Но я ему сказал, что множить число русских изобретений, присвоенных иностранцами, не собираюсь. Посмотрел бы ты, какое у моего собеседника кислое лицо стало; словно он стакан уксусу выпил! Я тогда торжествовал победу, а на поверку-то что вышло? Часть чертежей пропала. Может, они прямиком за границу и проследовали? Ну, что же, пожалуй, пойдем, — подымаясь из-за стола, сказал Сергей. — Надоело мне в здешнем арабском заточении, в «Мавритании» этой самой.
Глеб целые дни сидел за столом и читал старые журналы, — переехать к Наташе он хотел только после свадьбы. Сергей не ночевал дома, приходил ненадолго, не разговаривая с Глебом, копался в большом, набитом бумагами и чертежами чемодане и уходил снова. Однажды утром, когда Глеб еще спал, Сергей пришел грустный и озабоченный. Глеб проснулся. Лицо брата казалось таким бледным и усталым, что трудно было решиться заговорить с ним. Сергей походил по комнате, закрыл чемодан с бумагами, потом подошел к постели и пристально посмотрел на брата.
— Сережа! — закричал Глеб, но никто ему не ответил — Сергея уже не было в комнате.
В эту ночь Сергей не приходил домой. Глеб проснулся среди ночи. Оделся, зажег лампу и читал до самого утра. Утром вздремнул, сидя в кресле, не раздеваясь. Разбудил стук в дверь: почтальон принес телеграмму.
Глеб распечатал телеграмму и несколько раз перечел её.
Телеграмма была странна и несуразна: брат просил немедленно зайти в гостиницу «Билло» на Большой Лубянке.
В подъезде гостиницы Глеб остановился: его поразила странная суета, топот сапог по коридорам, полицейские, медленно поднимающиеся по лестнице, пристав, с озабоченным видом разгуливающий по вестибюлю.
— Вам кого? — спросил швейцар, снизу вверх рассматривая Глеба.
— Мне в сороковой номер, к господину Победоносцеву, он меня вызвал телеграммой, — в смутном предчувствии непоправимого несчастья растерянно ответил Глеб.
Швейцар удивленно посмотрел на него, ничего не ответил, подбежал к приставу и что-то взволнованно зашептал.
— Что? — закричал вдруг пристав, медленно и важно подходя к Победоносцеву. — Что вы говорите?
— Я брат его, он меня вызвал телеграммой…
Пристав выхватил телеграмму, прочел её и положил в карман.
— Так. Значит, вы к брату. Пойдемте.
Глеб решил, что сейчас его арестуют и вместе с братом посадят в тюрьму. Он знал, что с полицией надо держаться смело, и, отталкивая пристава, сказал:
— Я и без вас найду дорогу. Не беспокойтесь.
Пристав вслед за ним поднялся по лестнице.
Подойдя к сороковому номеру, Глеб стукнул в дверь. Никто не отзывался. Тогда он ударил еще раз.
— Простите, — сказал пристав, — я вам сейчас открою.
Он открыл дверь, и Глеб увидел, что на кровати лежит человек, накрытый простыней. Пристав схватил Глеба за локоть, крепко прижал и, чуть усмехаясь, сказал:
— Братец-то ваш того… Долго жить приказал.
Глеб вырвался, подбежал к кровати, сдернул простыню, увидел застывшую, словно окаменевшую, улыбку на желтых губах Сережи, закричал и, садясь на холодный паркет, успел еще рассмотреть огромный кровоподтек на Сережином лбу.
Он очнулся в той же комнате на диване. За столом сидел полицейский и внимательно рассматривал Глеба.
— Что с ним случилось? — спросил Глеб, стараясь не смотреть на кровать и все-таки ничего не видя в комнате, кроме белой запачканной кровью простыни.
— Самоубийство подозреваем, — равнодушно ответил полицейский, разглаживая седые пушистые усы.
Потом, когда дознание было снято и Сережино тело вынесли из гостиницы, Глеб побежал домой, — ему казалось, что там найдется хоть какая-нибудь записка от брата. Страшно входить в комнату, из которой навсегда ушел человек, и Глеб долго стоял у порога, не решаясь закрыть за собой дверь. Только теперь он рассмотрел как следует большую квадратную комнату с низким потолком и зеленоватыми окнами. Комната была обставлена просто, и по некоторым мелочам легко распознавалось душевное смятение её хозяина. На этажерках беспорядочно теснились книги в пестрых обложках, — тут были и современные романы, и технические брошюры, и спортивные справочники. Стены, выкрашенные масляной краской, лоснились, как в больнице, вещи были покрыты ровным сероватым слоем пыли. На новеньком кожаном чемодане сверкали никелированные щегольские застежки. Глеб поднял чемодан и увидел небольшой конверт, лежащий на ковре. На конверте не было никакой надписи. Глеб распечатал его, на пол упал листок почтовой бумаги. «Леночку целую, — писал Сережа, — тебя прошу передать этот чемодан профессору Жуковскому — он перешлет мои чертежи в музей». Подписи не было, но Глеб узнал характерный, с высокими черточками над «т», прыгающий почерк брата.