Он набрался, наконец, смелости и закрыл дверь. До утра просидел Глеб на диване, вспоминая жизнь Сережи. Слез уже не было, — отекли и распухли веки, дрожали руки, сухой кашель немилосердно драл горло. На память приходили юношеские годы Сережи, прогулки с ним по городу, катание на вейках, длинные зимние вечера, когда Сережа читал вслух в столовой или играл в шахматы с приятелями — гимназистами старших классов.
На рассвете Глеб забылся на несколько минут, но уже в шестом часу утра проснулся и заходил по комнате. Глеб чувствовал, что, если никто не поможет, будет очень трудно перенести горе, и вышел из дома. Зашел на телеграф, долго думал, следует ли сообщать о несчастье Лене. Но разве можно скрыть самоубийство, о котором все равно завтра будут писать падкие на сенсации вечерние газеты? Отправив телеграмму, Глеб пошел к Наташе.
День прошел в мелких хлопотах, — на завтра были назначены похороны, пришлось заказывать гроб, ездить в полицию, — всюду приходилось платить, и Глеб с ужасом подумал, что у него уже не осталось денег.
— Что с тобой? — спросила Наташа, когда они выходили из бюро похоронных процессий. — Что случилось?
— Денег нет…
— Денег? У меня есть немного, возьми и трать, сколько нужно… — Она протянула ему ридикюль.
Наташа решила вдруг, что хоронить надо в Лефортове, и они поехали туда на извозчике. Кладбищенский попик, черный, мохнатый, с толстыми бородавками на носу и щеках, заявил, что хоронить самоубийц на кладбище не дозволяется.
На пригорке, под липами, у самой кладбищенской ограды они нашли хорошее место. Здесь Глеб решил впоследствии поставить памятник, сделать скамейку, разбить цветник.
Было уже поздно, белый туман клубился над крестами и оградами. Они еще долго бродили по кладбищу.
— Конечно, я самоубийство оправдывать не могу, — сказал Глеб. — Сережа показал свою слабость…
Наташа схватила Глеба за локоть и быстро зашептала:
— Пойдем отсюда…
Вернувшись в город, Наташа вспомнила, что ничего не ела с утра. Они зашли в трактир, но Глеб не притронулся к еде, только пил воду да лепил фигурки из черного хлеба. Домой вернулись в первом часу ночи.
Утром они приехали на Николаевский вокзал. Поезд уже пришел. Они дошли до конца состава и хотели уже вернуться в вестибюль, но вдруг увидели, что из последнего вагона вышла заплаканная Лена, прижимая платок к губам и щуря покрасневшие глаза.
Глеб бросился к ней, расталкивая пассажиров.
— Леночка, какое несчастье!
Лена плакала.
— Глеб Иванович, — сказал кто-то мягко и тихо, — не надо расстраиваться…
Тут только Глеб заметил, что Лена приехала не одна: рядом с ней шел Загорский. Глеб удивленно посмотрел на него.
— Удивляетесь, что встретили меня сегодня? — спросил Загорский, смущенным, медленным движением поправляя пенсне.
— По правде говоря, не понимаю ничего. Почему вы приехали вместе с Леной?
— С Парижем у меня теперь покончено. После вашего отъезда разыскивал вас и Быкова, заехал на Подьяческую и там встретился с Еленой Ивановной… — Он запнулся, словно не решаясь найти нужного слова…
— Глеб, — краснея, сказала Лена, и на лице её на мгновенье появилась улыбка. — Корней Николаевич — мой жених…
Наташа стояла в стороне и издали наблюдала за встречей.
— Да, — растерялся Глеб, — я и забыл познакомить. Наталья Васильевна Пономарева…
…С вокзала поехали на квартиру Сережи, долго сидели молча, а к двенадцати уже были в морге.
Медленно шли лошади в черных попонах по переулкам Москвы.
Когда невысокий холмик вырос над Сережиным телом, Лена заплакала и положила голову на плечо Загорского. Она редко встречалась с братом, но именно поэтому так обстоятельно помнила каждую встречу с ним, каждый случайный разговор и чувствовала, что Сережа был несчастен в жизни и очень одинок.
Загорский остановился в Московской гостинице, Лена же вместе с Глебом поехала ночевать к Наташе. Глебу постелили на полу, он лег не раздеваясь, и сразу заснул. Лена и Наташа легли на одной кровати, проговорили до рассвета и заснули обнявшись, — волнения и заботы трудного дня как-то сразу сблизили их.
— Знаете, Глеб Иванович, — сказал Загорский утром за завтраком в ресторане, — не знаю, как вы, — он испытующе посмотрел на Наташу, — а мы с Леной решили тут и обвенчаться. У меня все приготовлено, я еще перед поездкой заготовил документы.
Наташа сказала, что знает хорошую церковь на Арбате, — Загорский сразу же поехал туда и просил подождать его в ресторане. Наташа и Лена вполголоса разговаривали, а Глеб, не прислушиваясь к их разговору, смотрел на сестру и не мог понять, как эта девочка, до пятнадцати лет ходившая в коротеньких платьях и читавшая детские книги, так быстро стала взрослой женщиной, от кого научилась она, всю жизнь просидевшая дома, подчинять себе людей и даже к тем, кто был старше и умнее её, относиться ободряюще-снисходительно, словно знала и видела больше, чем другие.
Через два дня вечером на Николаевском вокзале Глеб провожал сестру и её мужа, возвращавшихся в Петербург. Он признался Наташе, что, пожалуй, злится, глядя на спокойное напудренное лицо Лены. Казалось, она забыла о Сережиной смерти; Глеба раздражал эгоизм молодой красивой женщины, близко прижавшейся к руке чужого человека, и снова до слез стало жаль брата.
Прощальные слезы Лены показались притворными, и, чуть дотронувшись губами до её щеки, Глеб ушел с вокзала. Только много лет спустя он понял, что напрасно сердился на сестру: просто она умела скрывать свое горе от других и боль переживала наедине, ни с кем не делясь своими заботами и печалями.
Последние дни в Москве прошли в каком-то тумане. Все перемешалось, все перепуталось… Только одно было неизменно — теплые губы Наташи, ласковые её слова, долгие вечерние разговоры. В день отъезда Глеб пошел на кладбище. Все эти дни шел снег, и могильный холмик покрыла снежная пелена. Слез не было — казалось, что знал брата в какой-то прошедшей жизни. Вечером Глеб уезжал в Петербург. С Наташей было договорено, что она снимет недорогую квартиру, где-нибудь в переулочках, между Арбатом и Пречистенкой, — тем временем Глеб постарается устроиться более прочно, и начнется тогда настоящая новая жизнь.
Часа за три до отхода поезда Глеб поехал на автомобиле в старый переулок у Покровских ворот. Наташу он упросил не приезжать на вокзал, — он не любит проводов, неизбежных минут перед долгою разлукой, когда трудно найти слова и с нетерпением поглядываешь на часы, ожидая неизбежного третьего звонка, возвещающего о скором отправлении поезда.
Только теперь удалось Глебу выполнить последнюю просьбу брата: он повез чемодан с Сережиными чертежами профессору Жуковскому. Сережа оставил старому профессору и письмо в незапечатанном конверте. Глеб начал читать его, и буквы запрыгали сразу перед глазами, — так трогательны и по-настоящему нежны были слова, обращенные к великому учителю.
«Дорогой Николай Егорович, — писал Сережа, — Вы помните, наверно, день, когда я впервые пришел к вам с чертежами моего моноплана. Я и сейчас с волнением вспоминаю этот день и все пережитое и передуманное вместе с вами. Какие были хорошие вечера в вашем доме в Мыльниковом переулке, когда мы сидели с вами, склонившись над чертежами, и радостно мне было, оторвавшись на мгновение от заваленного бумагами стола, видеть, что за мною с улыбкой наблюдаете вы, наш дорогой вдохновитель. Я всегда стеснялся сказать вам об этом, но именно сегодня первая моя дума о вас и вашем бессмертном труде…»
Дальше у Глеба не было силы читать, и он заплакал.
Старый профессор принял Глеба в кабинете. Над письменным столом висела гравюра, изображавшая Галилея с его дочерью, — дочь была верной помощницей ученого, когда он ослеп, — и Глеб слышал от кого-то из знакомых, что дочь Жуковского — тоже преданный товарищ отца. Должно быть, это она в светлом платьице пробежала по лестнице, когда Глеб входил в переднюю.