Девять, десять… не повесить и не сжечь, не утопить… Это значит, будешь жить.

Набор слов, который напрочь лишен смысла, но я повторяю эти слова… повторяю, считая ступеньки, хотя их количество вряд ли изменилось. Сто двадцать пять вниз. И двести семь наверх.

— Знаешь, не обижайся, но фантазия у вас… извращенная. — Вильгельм вертел головой, будто опасался пропустить что-то на редкость интересное. Хотя что тут может быть интересного? Тесаный камень, темный мох, обжившийся в подземелье. Он давно изменился, если верить записям одного моего предка, весьма интересовавшегося миром живым, и питался не светом, но магией.

Магии в доме хватало. И мох разрастался. Он затянул ступени, и идти было мягко. А еще мох неплохо поглощал звуки. И воду.

И… бабушка как-то сказала, что не только их. Внизу всегда голодно, а чужаки, которым вздумается сунуться в храм без приглашения, — законная добыча, но, пожалуй, инквизиции об этом знать не следует.

— Нет бы просто дверь сделать… а они устроили тут…

— Это место знавало разные времена. — Диттер осторожно коснулся стен. — Укреплены… как и храм… если вспомнить историю…

Вильгельм фыркнул. А Монк остался наверху, лишь головой покачал: мол, договор договором, а ему не стоит беспокоить богиню своим светом. Правильное решение.

— Их не сразу признали на этой земле. Поэтому все первые храмы были защищены… вспомни святилище под Берном. Или думаешь, живой лабиринт — это лучше подземелья? Потом смутное время…

Оно затронуло и наш дом. Тогда он был разрушен почти до основания, а все, до чего удалось дотянуться толпам обезумевших светлых, сгорело в ярком пламени. Где-то там, на фундаменте, остались оплавленные камни, а в парке до сих пор не удалось вывести ветреницу… Светлый, мать его, цветок, который во всех книгах упоминается как исключительно капризный и требующий особого подхода к содержанию.

— Им было, что защищать.

И защищаться самим. Мой предок погиб, пытаясь удержать дом. Он был силен, но толпа, объединенная безумной идеей и благословением, оказалась сильней. Его жена и двое детей укрылись в храме, где и провели без малого два года… два года взаперти. С возможностью выйти лишь в подземелья.

Там есть вода. И укрытие. И голод им не был страшен, во всяком случае, в ближайшие лет двадцать, но… Даже храм может быть тюрьмой.

— Мы помним, — тихо сказала я.

— Мы тоже, — Вильгельм больше не улыбался. Его лицо в сумерках казалось особенно худым, изможденным даже. Серые тени залегли под глазами, скулы заострились, а губы сделались тонки. В изломе их виделась попытка скрыть мучительную гримасу.

Я поняла, о чем он.

Зараженный Берн. И объятый оспой север. Города, которые горели в очищающем пламени, а то не в силах было справиться с заразой… Вымершие деревни. Заброшенные земли. Дороги, что стремительно зарастали сорными травами. Воронье над человеческими поселениями…

Она не знала пощады.

А мы… мы, дети ее, не склонны были прощать. Слишком сильна была боль. Слишком жива память о тех, кому не удалось спастись. Да и… прощение в принципе не в характере темных.

В тот последний год войны страна почти обезлюдела. Подозреваю, что не опасайся соседи подцепить заразу, Империя вообще прекратила бы свое существование. Но страх их был так силен, что санитарные кордоны на границах держались еще пару десятков лет, а к нам и вовсе стремились без особой нужды не заглядывать.

Не важно.

Я остановилась на площадке, где начинался подъем. Здесь было даже красиво. Куполообразный потолок. Белые клыки сталактитов. Темные неровные стены… и не нужно знать, что неровности эти — иллюзия, скрывающая несколько подземных ходов. Одни выводили в дом, другие — за пределы. Меня привела сюда мама, когда мне исполнилось пять. Это казалось приключением. Позже я приходила одна, и… никто не беспокоился? Конечно, здесь место Ее власти, а Она не позволит случиться беде.

— А теперь наверх? — Вильгельм вздохнул и оглянулся на Диттера. — Ты как?

— Не дождешься.

— Может, все-таки тут? А то ж… волоки тебя на своем горбу.

Диттер скрутил фигу.

— Определенно, хорошие манеры — удел избранных… Леди, прошу вас… не подумайте дурно, но как-то подозреваю, что нам здесь будут не рады…

Верно. Она не недовольна. Скорее удивлена: сюда редко поднимаются чужаки. А я… я спешу. Я так давно не была здесь… я уже и забыла, каково это… всеобъемлющее чувство покоя.

Тишина. И ступени вверх. Я иду. Я почти бегу, зная, что не опоздаю, ведь время здесь идет немного иначе, но все равно нетерпение мое велико. Дверь. Белое дерево, которое, несмотря на прошедшие столетия, все еще пахнет деревом. Она открывается легко, беззвучно, и я вхожу. А те, кто идет следом… Никуда они не денутся.

В храме светло. Свет проникает сквозь гардины, но я все равно подхожу, чтобы отодвинуть их, благо, палка с крюком никуда не подевалась. Зажигаю свечи и ароматические палочки, которые установлены на яшмовых лыжах. Свет проникает сверху. И пыль запуталась в сетях его. Я взмахиваю руками, кружусь… такое хорошо забытое ощущение счастья. Я… я ведь очень давно здесь не бывала.

— Прости.

И меня прощают, хотя и богини не любят одиночества.

— Я… действительно не хотела, — я опускаюсь на пол, и юбки ложатся солнцем. Свет заставляет жмурится… Надо бы полы помыть. И пыль убрать. И… потом, это все мелочи. На самом деле важно другое. И я, приложив палец к губам, достаю нож. Здесь он оживает еще больше. Я чувствую и дрожь его, и жажду… как давно он не пробовал крови. Давно.

— Бабушка взяла его здесь, верно? — я подношу нож к постаменту.

Эта статуя невелика. Поставленная на мраморный куб — этот мрамор, в отличие от храмовых плит обтесан грубо, кое-как — богиня смотрит на меня чуть свысока.

Ей простительно. Золотое лицо. Глаза прикрыты. Полные губы растянуты в некоем подобии улыбки. Палец верхней левой руки прижимается к ним, словно предупреждая, что слова стоит беречь. Ее уши слишком велики для маленькой такой головы, а в растянутых мочках болтаются черные серьги. Ее грудь, напротив, мала, и с первого взгляда фигура выглядит мужской. Диспропорциональной. Слишком широкие плечи. И талия. И… Это лишь кажется. На шее ее висит ожерелье из крохотных черепов. Их вырезал мой предок… не помню уже, какой именно.

— Здесь. — Я положила клинок к подножью куба, и ресницы богини чуть дрогнули. — Ты знаешь, что происходит?

Молчание. Нет, я не ждала, что статуя заговорит. Но… раньше я приходила сюда подумать. Мысли становились легкими, а в голове наступала удивительнейшая ясность. Сейчас… Я слышала треск сверчка, непостижимым образом проникшего внутрь. И сиплое дыхание инквизиторов.

— Проклятье… — голос Вильгельма донесся из за двери. — Чтоб я когда-нибудь снова… эту лестницу… строили… чтобы поиздеваться, не иначе…

— Меньше болтай.

— Не могу… это… способ… скинуть… напряжение… мозгоправ сказал. Ни хрена он не понимает… ни хрена не видел… сидит… в своем… кабинете… и придумывает… напряжение… я не пью… Ты пьешь?

— Уже нет.

— Правильно… Юстаса помнишь? Спился… сорвался… теперь в лечебнице… а я только… на… консультации хожу…

Громкие какие. И сопят.

— Я… не понимаю. — Я села перед статуей, как делала когда-то в детстве. Тогда я могла разглядывать ее часами, и кто бы сказал, что это занятие скучно, я бы… Я приносила ей букеты полевых цветов. И однажды даже бабушкины розы, которые выломала сама. Помнится, исцарапала все руки, но… с кровью даже лучше, не так ли? Я просила ее вернуть родителей. А богиня смотрела. Смотрела и улыбалась… и кажется, именно тогда я перестала приходить.

Нет, я заглядывала на праздники. И приносила в дар кровь и благовония, красную охру и медовые шарики, которые сжигали в потемневшей от времени чаше. Я резала пальцы ножом и поила богиню своей кровью, ибо… так было нужно.

— Но ты сдохнешь… а я… буду… жить…

Смех богини раздается в ушах, и кажется, кто-то стонет. А потом в дверь вваливается Вильгельм. Он идет на четвереньках, оставляя за собой цепочку красных пятен. Впрочем, кровь довольно быстро впитывается в плиты.