Не знает, но продолжает собирать.

И возможно даже — есть в мире чудеса — его не просят о деньгах, но он все равно продолжает собирать, следуя давней не то привычке, не то уже весьма настоящей традиции. И все потому, что отчаянно хочет почувствовать себя нужным.

Проходила. Знаю. Когда бабушки не стало…

Темные карточки с соболезнованиями, букеты и похороны, прошедшие быстро и незатейливо. А еще огромный дом, в котором я осталась одна. Я всегда была одна, но после бабушкиной смерти как-то сразу и вдруг, резко ощутила это одиночество. И в какой-то момент испугалась. Показалось, что еще немного, и я потеряюсь. Что тогда?

А тут письмо, наполненное почти искренним сочувствием. И тетушка рада принять меня… а ее дочь вздыхает и шепчет, что ей так жаль…

И вторая тетушка тут же…

И кузены не оставляют меня одну ни на минутку. И в их притворной заботе мне видится спасение. Я почти соглашаюсь позволить им, моим дорогим родственничкам, переехать в этот большой дом, где места хватит всем, а я… я получу большую семью.

Разве не об этом я втайне мечтала?

И одна тетушка дарит мне вязаные рукавички, а другая — уродливого вида теплые носки, потому что когда-то я пожаловалась, что в доме холодно и ноги мерзнут, а потом отходят тяжело, с болью… и в этом мне видится почти настоящая забота.

Что пошло не так? Я прозрела? Или скорее у них не хватило выдержки. Я ведь почти дошла… почти…

Неуклюжие ухаживания Полечки. Юстасик, сочинивший в мою честь поэму, которую он читает громко, с придыханием и выразительными взглядами. Кузина, шипящая на Полечку… Приворотное зелье в чае. Она все равно не заметит… ей будет лучше, если… Пара подслушанных разговоров. И дядюшкино циничное:

— Долго девчонка не протянет…

Именно тогда, кажется, я увидела, каковы они на самом деле. И выставила всех вон.

— Что-то случилось? — тихо поинтересовался Диттер.

— Ты случился. — Я уселась на кресло и вытянула ноги, закрыла глаза. Ведьминскому чаю нужно дать настояться, раскрыть подлую свою натуру, в которой сплелись одинаково и горечь, и сладость. — Ты жить не умеешь.

— Мне говорили.

— Поэтому и вляпался…

— Тоже говорили.

— Повторение для здоровья полезно.

— Его уже почти не осталось.

— Сестра-то хоть знает?

Молчит.

Не знает, стало быть. Не сказал, побоявшись побеспокоить, нарушить чужую сахарную жизнь в пряничном домике. И… пускай. У каждого своя мечта. Ему вот, в отличие от меня, удалось свою воплотить. А деньги… что деньги? У меня их много, только счастливой я себя не ощущаю.

— Хоть письмо ей напиши, — посоветовала я, дотянувшись до полки, где хранились стальные перья. — А то ведь нехорошо получится…

— Уже…

— Вот теперь молодец…

Он усмехнулся. И подвинулся ближе. Лаборатория у меня просторная, тут уж род постарался, но закуток для отдыха получился крохотным. И странное дело, теперь меня это даже радовало.

У Диттера теплая рука. И пальцы его скользят по моей ладони, делясь этим живым теплом.

— А ты, если бы знала, что жить осталось недолго… кому бы ты написала?

Хороший вопрос.

— Никому, — подумав, ответила я. — Гюнтеру, пожалуй… он переживает. И еще Аарону Марковичу распоряжения оставила бы… но это другое.

Другое.

И выходит, что по-настоящему близких людей у меня нет? Тех, кому было бы не плевать на мою смерть, и тех, на кого не было плевать мне самой.

Даже Адлар и Патрик — приятели, не более… с ними весело было проводить время, а еще Адлар в финансах разбирался, дал пару толковых советов когда-то… с женщинами у меня вообще не складывались отношения… и да, я одиночка.

Была. И осталась. Да? Определенно.

— Чай пей, — велела я, отстраняясь. Какой-то… неприятный разговор пошел. Неудобный.

— Отравить пытаешься?

Смешок.

— А разве надо?

— Не знаю…

— Лучше скажи, — я подняла чашку и принюхалась. Чай получился правильный, с тягучим густым ароматом, щекотавшим нос. — Как ты вообще в лабораторию попал.

— Попросил. И меня пустили.

Даже так…

— А защита?

— Не такая она и сложная… что? Я хорошо учился… надеялся в свое время дорасти до главы ордена…

— Честолюбив.

— Немного, — не стал притворяться Диттер, принимая чашку. Он принюхивался осторожно и на меня поглядывал, будто пытаясь решить, можно ли пить это или не стоит. — Все мы грешны… и как прогулка?

— Интересно…

Скрывать что-либо я не видела особого смысла.

ГЛАВА 40

Утро.

Я ненавидела утро раньше, ибо тяжелый гонг возвещал о начале нового дня, а Гюнтер распоряжался подавать завтрак. И мне приходилось спускаться, даже если я только-только легла.

Еще я ненавидела утро, поскольку завтрак накрывали в столовой.

Вишневые панели. Шелковые обои с давно вышедшим из моды рисунком. Позеленевшая бронза герба, закрепленного на стене. Стяги, которые добавляли торжественности, напоминая о величии рода… зачем это было делать именно в столовой?

Но больше всего меня раздражал длинный стол из мореного дуба. Он растянулся на всю комнату, и садясь во главе его, — порядок требовал подчинения — я чувствовала себя… обманщицей?

Глава рода? Какого?

Столовая пуста, и только вышитые золотом гербы поблескивают на спинках стульев этакими намеками. Мол, не осталось рода, а те представители его, которые уцелели, разве достойны того, чтобы сидеть за этим столом? И сама я… занимаю кресло, но по праву ли…

Сопливый инквизитор был далек от сомнений. Вильгельм устроился на кресле, явившись к завтраку все в том же халате, уже изрядно мятом и обзаведшимся выводком пятен… и кажется, на рукаве халат прожгли, а слева вывернули те самые мерзопакостные капли, которые мейстер прописывал от простуды.

Был Вильгельм мрачен. Глаза его покрасневшие слегка гноились. Из носа текли сопли, которые он незатейливо вытирал то салфеткой, плевав на монограмму и, что куда сложнее, накрахмаленную ее жесткость, то рукавом. Время от времени он шмыгал. Чихал. И начинал трясти головой…

Монк устроился подальше и выглядел мало лучше. А вот Диттер был бодр.

Халаты надо забрать, а то у наших гостей странные представления о приличиях. Но этот хотя бы сопли не подтирает, но тихо дремлет над утренней овсянкой.

Яичница с винным соусом. И взбитое с лимонным соком масло к булочкам. Кунжутная паста и традиционный бекон, который получился воздушным, хрустящим. Свежий хлеб, слегка неровный и влажноватый на срезе…

А они не едят. Это зря.

— Все это дурно пахнет. — Вильгельм в очередной раз хлюпнул носом и, зачерпнув ложку вязкого варева, украшенного россыпью ягод, сунул в рот. Проделал он сие с видом мученическим, хотя по себе знаю, овсянка получилась вполне приличная. — Как-то… одно дело, когда кто-то возомнил себя пупом мира… силу там… власть… это я понимаю. А вот затевать игру, чтобы кто-то наследство получил…

— Думаешь, случайность?

— Скорее попытка объединить одно с другим… — Вильгельм зажмурился и содрогнулся всем тощим своим телом. А ведь у него жар, вон, вспотел весь… и что нам делать? Нового инквизитора вызывать, заявив, что старый сломался? Или ждать?

— И это плохо, — произнес он осипшим голосом. — Потому что значит, ублюдок не безумен… не в той степени, чтобы возомнить себя новым божеством… он знает, что делает… прекрасно понимает… и следы заметать приучен…

Громкий чих прервал речь. И Вильгельм закрыл салфеткой лицо, силясь справиться с новым чихом.

— Он… ему нравится играть… да… ты показал ей, что вчера нашли?

— Нет.

— Зря… чем вы занимались? Переспали? — а вот этот вопрос его даже несколько оживил.

— Нет, — сухо ответил Диттер.

— Ну и зря, — новый чих и вздох, тарелка с овсянкой, сползшая к краю стола. А между прочим, сервиз исторический, изготовленный по особому заказу моей прапрабабки… в теории небьющийся, но вдруг да чары за столько лет развеялись?