— Голова не работает… — пожаловался Вильгельм, поднимаясь. И Монк торопливо подставил ему плечо. — А вы… наведайтесь к скорбящим родственничкам… послушайте… эту бабу не трогайте, а то ж спугнете мне…

— А если сбежит?

— Не сбежит. — Вильгельм тряхнул головой и громко икнул. — Куда ей бежать… она ведь уверена, что все удалось… да… знает она навряд ли много, но если возьмем, основной фигурант занервничает. Так что не трогайте пока, а мне… отчитаться надо… глава ордена нервничает… хорошо ему там… сидит толстой жопой в красном кресле и нервничает… у меня, между прочим, простуда… ненавижу простывать… и городок ваш тоже… и вообще я в отпуск хочу… а он нервничает…

Ворчание это стихло, лишь когда Вильгельм удалился из столовой.

— Он редко болеет, — Диттер сунул в рот перепелиное яйцо, закусив чесночным соусом.

А соус кухарка делает непревзойденной остроты.

— Запей, — я протянула стакан молока, которое традиционно подавали к завтраку, хотя не припоминаю, чтобы кто-то в этом доме хоть когда-то пил молоко.

Но вот, пригодилось. И по спине похлопала. Заботливо подвинула тарелку с овсянкой и велела:

— Ешь.

Брючный костюм темно-винного цвета смотрелся несколько вызывающе, но я крепко подозревала, что, даже примерь я траурное платье длиной в пол, мне не обрадуются. А если так, то к чему изменять привычкам?

Костюм был выписан из столицы. Паутинный шелк. Изящная вышивка. И крохотная шляпка с вуалью, усыпанной фианитами. Брюки широки и на первый взгляд напоминают юбку, но… мне всегда нравилось шокировать наше застывшее в веках общество.

Черная сумочка. Капля духов. Алая помада, оттенившая цвет глаз… и Диттер в заношенном своем костюме, похожий на бедного родственника. Правда, на сей раз из образа несколько выбивалась трость. Наборная. С набалдашником в виде птицы, расправившей крылья. Когти птицы впились в человеческую голову, исполненную с высочайшим мастерством. Искаженное мукой лицо, раззявленный в немом крике рот и пробитые птичьими когтями глазницы…

Помнится, в оружейной комнате что-то такое было.

— Я на время, — смутился Диттер, прижимая трость к груди. — Просто… иногда револьвера недостаточно, а…

Точно, ее мой прапрадед приобрел.

То ли артефакт редкостный, то ли просто уродство восхитило, но если Диттеру нравится, пусть забирает. В этом доме полно древнего хлама, который просто-напросто некому оценить по достоинству.

— Это вишлесская гибкая трость, — кажется, мое молчание было воспринято вовсе не как согласие. — Я думал, их почти не осталось после мятежа углежогов…

Он что-то сделал, и трость, до того толстая, увесистая — теперь я ее вспомнила распрекрасно — стала мягкой. Она стекла на пол, превращаясь в змеиный хвост, перетянутый характерного вида кольцами. Да такой плетью хребет можно перешибить с одного удара.

— Забирай… — мне в голову пришла гениальная на первый взгляд идея. — Насовсем… но с одним условием…

Все-таки мужчина, одетый подобным образом, подрывает мою уверенность в себе. И на душевном спокойствии дурно сказывается.

Несколько мгновений я имела удивительнейшую возможность наблюдать, как жадность в человеке борется с гордостью… и все-таки побеждает.

— Я все верну, — сказал Диттер, занимая место рядом с водительским. И трость свою к груди прижал. И птицу, крылья которой изгибались, погладил… а ведь получается своего рода эфес, прикрывающий запястье и пальцы… и все равно с виду эта штука на редкость неудобна.

Но что я в оружии понимаю?

— Конечно… — и я сочла за лучшее сменить тему беседы. — Так что вы там вычитали…

Давным-давно, когда чуждый мир раскрыл объятья, принимая белолицых людей, так уверенных в своем превосходстве над дикарями, равновесие было нарушено. Может статься, конечно, что нарушено оно было много раньше. В те далекие времена о таких глобальных вещах не больно-то задумывались, предпочитая существование простое и незамысловатое…

Были боги.

Были люди.

И были те, кто доводил божественную волю до простых смертных. А поскольку богов имелось много, то и жрецов всяких было не меньше. И вот их изучению и посвятил свою жизнь скромный монах. Конечно, записи его отличались редкостной предвзятостью, были многословны и порой лишены сути, которую с лихвой заменяло осуждение, но…

Средь многих культов той земли его привлекли два.

Кхари, красной богини, не знающей жалости, и ее темного брата и отражения, бога, чье имя не рисковали произносить вслух, ибо был он тьмой истинной…

— Адепты полагали, будто богиня, родившаяся из капли крови тьмы, ослабила ее и лишила бога возможности воплотиться в мире.

Машину не только доставили, но и вымыли — не представляю, как я буду обходиться без Гюнтера, а ведь он не становится моложе…

— И что она не просто завладела этой силой, но и разделила ее со смертными женщинами…

Что оскорбительно для божества, полагаю.

— Их цель — отыскать тех, кто нарушает естественный порядок вещей. Они возвращают украденное, и когда последняя капля силы покинет человеческое тело, Безымянный возродится…

И полагаю, вознаградит верных слуг своих немыслимыми богатствами…

— …и уничтожит мир.

А вот это неожиданный финал.

— Что, совсем? — уточнила я.

А Диттер кивнул.

— Какой тогда в этом смысл?

— Он прервет цепь превращений, освободит тех, кто наказан великим колесом Судьбы. Он даст покой заблудшим душам. Уймет боль и отчаяние, позволит забыть о потерях…

Ясно.

Извращенное учение о великом покое, который наступает после смерти. И… кажется, я бы не слишком этому покою обрадовалась. Во всяком случае, нынешнее мое состояние нравилось мне куда больше.

Начать мы решили с Патрика.

Во-первых, с его семейством я худо-бедно была знакома, во-вторых, жил он ближе остальных. Дверь нам открыли и пригласить изволили, пусть и пытались донести мысль, что хозяев нет дома, но инквизиторская бляха заставила переду мать.

Нас проводили в гостиную. И оставили ждать.

А место изменилось. Исчезла фривольная статуэтка фарфоровой девицы, которая приподнимала юбки, демонстрируя стройные фарфоровые ножки, и ее подружки, почти уронившей корсет. Пропали окурки из фикуса. И сам он стал выглядеть куда бодрее. Выветрился запах табака.

Имелась у Патрика отвратительная привычка не ограничивать себя пределами курительной комнаты, и приятелям он, пожалуй, позволял куда больше, нежели следовало.

Но… Его дом. Его правила.

Я коснулась скрипучей ткани, но садиться не стала. Зевнула, прикрыв рот ладонью. Поскребла коготком новую статуэтку — молящегося монаха, чья макушка сияла слишком уж ярко, чтобы поверить, будто отлита она из золота.

Так и есть, монах оказался позолоченным.

— А вы по-прежнему не желаете оставить нас в покое, — матушке Патрика категорически не шел этот оттенок черного. А может, дело было не в оттенке, но в том, что бумазейное платье, скроенное явно на другую фигуру, подчеркивало слегка оплывшие формы.

Некогда она была красавицей.

Длинная шея. Горделивая осанка… и не подумаешь, что была фрау певицей, и отнюдь не храмового хора.

— Что вы, как можно забыть семью моего дорогого друга…

Она поморщилась.

А пудры не пожалела, прикрывая слишком уж здоровый для скорбящей особы румянец. Но это ладно, пудру я понять могу, не всем же повезло с цветом кожи, однако мушку-то зачем цеплять? Над губой. И в форме звездочки. Мушки давно уже не в моде.

— Настолько дорогого, что вы даже соболезнований выразить не соизволили? — ядовито поинтересовалась фрау Мунц, присаживаясь на низенький диванчик. И платье задралось, выставив круглые сдобные коленки, обтянутые полупрозрачными чулками.

— Зато теперь я лично явилась, — я прижала к глазу платочек, надеясь, что вид у меня в должной мере скорбящий. — И мне интересно, что произошло?

Смотрела фрау Мунц не на меня, но на Диттера, который сидел тихо, обнимая уродливую свою тросточку. И крылья птицы поглаживал, и вообще складывалось престранное впечатление, будто мысли инквизиторские витают где-то далеко.