Рубаха на груди Тарасова подсохла, он повернулся спиной к огню, стал молча смотреть на мокрые стекла окон.

— Мне непонятно, — сказал Игнат Назарыч, — если он такой, почему возле себя держите?

— Снять надо? — Тарасов слегка повернул к Игнату голову, насмешливо блеснул глазом. — Самое простое решение редко бывает и самым мудрым. Мы переделываем не только мир, в котором живем, но и самих себя. Внутренняя перестройка человеческой души самое трудное в нашей задаче. Когда человек заблуждается или ошибается, у него всегда должна быть возможность понять свои ошибки и заблуждения. Почему же мы должны лишать такой возможности Петрова? А ко всему прочему, он опытный работник.

— Вы надеетесь, что он переделается?

— Должен. Все будет зависеть от него. Переделываться в какой-то мере нужно все время и каждому из нас. Иначе и сам будешь мучиться, и людей возле себя мучить. А в одно прекрасное время жизнь, не спрашивая, Петров ты, Сидоров или Тарасов, безжалостно отодвинет в сторону.

Замолчали, думая каждый о своем.

Потом долго еще говорили о самых разных вещах. Игната удивляло и радовало, что их суждения о жизни во многом сходны. То есть они вроде как и разные, будто две тропки, бегущие рядом, то приближаются, то отдаляются друг от друга, но суть в том, что обе ведут к одной дороге. И оттого, что это так, не иначе, теплело на душе Игната, и все, что угнетало и заботило его, уже не казалось таким неодолимо-трудным.

За чаем, грея руки о стакан, Тарасов спросил:

— Как работает Устинья Васильевна?

Ничего особенного не было в этом вопросе, спросил и все, но Игнату показалось, что на одну секунду лицо секретаря райкома стало напряженным, словно бы этот вопрос не был для него обычным. Игнату стало неловко от мысли, мелькнувшей в эту минуту, он постарался отогнать ее, но ничего не получилось. Выбрав время, спросил:

— А с женой как? Живете?

— Нет. Один. Не мог ее простить… — Он нахмурился, изломанная бровь чуть закруглилась, другая, ровная, дугой выгнулась.

Игнат пожалел о своем любопытстве. У каждого человека есть что-то такое, к чему другим лучше не прикасаться.

Сейчас, склонив голову над сводками хлебоуборки, Игнат мысленно перебрал весь тот памятный для него разговор. В общем-то ничего такого, сверхмудрого, не было сказано, тем не менее именно после него он почувствовал внутреннюю необходимость делать в лучшем виде все, что поручали ему люди. И чем сложнее становилось положение в колхозе, тем сильнее было его нетерпеливое желание найти наиболее приемлемый выход.

Хозяйство рушилось на глазах. В армию отдали всех хороших лошадей, остались выбракованные одры, истощенные, умученные работой, они еле таскали себя; от тракторов тоже польза небольшая, запасных частей нет, трактористки малоопытны; сев провели с опозданием, землю всковыряли кое-как, потому урожай убогий, да и хлеб что вырос, того и гляди осыплется.

Беспокоило и другое. Питались люди очень плохо. У многих приварки никакой нет: дневная «пайка» ломоть хлеба и бутылка молока из дому вот и вся еда.

И мало людей. Нигде не хватает рабочих рук.

Игнат встал из-за стола, подошел к окну, уперся лбом в прохладную стеклину. Вечерело. Улица была пустынной. Возле заборов по тропке прошли две старушки с узелками в руках. В одной из них он узнал мать Устиньи. Не иначе как на моленье направились, к пастырю духовному Ферапонту. Живуч, цепок, увертлив старик. Ну подожди же…

Постучал в переборку. Из бухгалтерии пришел Еремей Саввич.

— Посыльная здесь? Пошли-ка ее к Ферапонту, пусть сейчас придет сюда.

— Зачем он? Скоро начинать правление…

Игнат сел к столу, потянул к себе бумаги. Еремею Саввичу только бы поговорить. Стоит стукнуть в переборку тут как тут. И будет судить-рядить о том о сем, переливать из пустого в порожнее. Вот и сейчас стоит, чего-то ждет. Потом начнет спрашивать, о чем будет разговор с Ферапонтом.

— Иди же, — сказал ему, не поднимая головы. Ферапонт пришел почти сразу же. Сивый, гривастый, с палкой в руке, остановился у порога, чуть наклонил голову, из-под бровей вглядываясь в лицо председателя. Кивком головы Игнат показал на стул. Старик сел, поставив палку меж колен.

— Как жизнь, Ферапонт Маркелыч?

— Слава богу, живу. Зачем позвал, сказывай. Если сызнова про знамения пытать будешь…

— Не буду, Ферапонт Маркелыч. Куда спешишь-то, на молитву?

— А хотя бы и на молитву.

— Для тебя есть другое, более полезное дело. На мельницу посадить некого. Вот я и подумал…

— Еще что! — Ферапонт поерзал на стуле, сложил руки на палке. — Я стар и немощен для работы.

— Не тяжелая работа. Сейчас все работают, Ферапонт Маркелыч. Слышал небось: кто не работает, тот не ест.

— Я у тебя кормежки не прошу! — Крепкие, узловатые пальцы Ферапонта плотнее сжались на палке.

Игнат вспомнил старушек с узелками. В узелках хлеб, яйца, сметана, мятые трешницы. Спросил грубо:

— А что ты ешь? Кусок хлеба малых ребят, баб и подростков, которые на работе горбятся?

— Ни у кого ничего не прошу.

— Но и не отказываешься. Все это просто противно человеческой натуре. Будь я на твоем месте, кусок бы в горло не полез!

— Господь каждому определил свое место и назначение…

— Много раз слышал. Но ты вот что возьми в толк. На это место, — Игнат похлопал ладонью по столу, — меня определили люди. А я тебя назначаю на работу. И попробуй воспротивиться. Бог далеко, а я тут вот, рядом, и стребую с тебя по всей строгости.

Багровый от возмущения, Ферапонт поднялся, стукнул палкой по полу:

— Слуга антихриста! Воздаст тебе господь!

— Воздаст или нет, бабка надвое сказала. А ты этот разговор крепко помни. Я тебя уже предупреждал однажды. Больше предупреждений не будет. Твоя зловредность берегись, против тебя обернется.

От этой перепалки на душе Игната остался нехороший осадок. Была маленькая надежда, что старик поймет, какое тяжелое сейчас для народа время человек же он! — нет, ничего не понял. Закоснел в своей злобе, глух и слеп к людским болям и страданиям. Убеждать, уговаривать такого все равно что кулаком камень раздалбливать.

Понемногу собрались члены правления артели. Игнат поглядывал в окно, поджидая Тарасова. Его все не было. Пришлось начинать заседание.

Хмуро, но без нажима перечислил все порухи в хозяйстве. Собранные вместе, они выстроились в безрадостную картину. Устинья завертелась на стуле, потом, раздув ноздри тонкого носа, накинулась на Еремея Саввича.

— Это все твои хвосты и загогулины! Наворотил от большого ума. Гляделки бы тебе выдавить за твое руководство!

Игнат остановил ее.

— Он виноват не многим больше, чем все мы. Главная беда в том, что вовремя не повернули хозяйство с довоенной дороги. Не приспособили его к нашим малым силам. Это надо сделать сейчас. Давайте по порядку. Скажем, как нам быть с тяглом?

— Об этом я раньше тебя беспокоился! — рассерженный выпадом Устиньи, сказал Еремей Саввич. — Через областной комитет партии большевиков ход делал, просил возвернуть часть лошадей, забранных в армию. Получил отказ в самой острой форме.

— Нечего было и просить. Раз взяли лошадей, значит, они нужны армии. Какие тут могут быть разговоры? — удивился Игнат. — Я вот что подумал. В стаде у нас бычки есть. Их запрягать придется.

— Ничего не выйдет, Назарыч, — сказала Прасковья. — Это же такой скотиняка! Недаром упрямого с быком равняют. Я лучше сама впрягусь в постромки, чем на рогачах пахать.

— Ну, развела! — остановил ее Абросим Николаевич. — В ту войну я на Дону был, на Украине. Своими глазами видел, что на быках и пашут, и лес, и корм возят. Правильная твоя задумка, Игнат Назарыч.

— Давайте, чего уж! — неожиданно легко, с какой-то обреченностью согласилась Прасковья. — Вот жизнь, едри ее в маковку! Слыханное ли дело на семейщине — рогатые рысаки в упряжке!

В голосе ее была и боль и грусть. Семейские, что правда, то правда, никогда на быках не ездили, при самой великой нужде не снисходили до этого, но и то сказать, ведали ли они такую нужду, какая сейчас пришла?