— Всех бы нас перецокали, кабы не Батоха с ребятами, — сказал Стишка. — Ну, поехали, Лука. Говорил тебе, в другую сторону подался Стигнейка. Не ушел бы совсем, волк двуногий!

— Постойте, мужики! — Игнат поймал за повод Лучкину лошадь. — Он с ними был, Стигнейка?

— Где же ему быть? Не могла ему Танюха бельмы вышпарить! Может, и Лазарь живой бы остался, и Максюха цел был…

— Об чем говоришь?..

— Сегодня мне рассказала. Был Стигнейка осенью на заимке тестя, хотел Максюху кончить, а Татьянка кружку кипятка ему на шею вылила.

Игнат опустил голову.

— Господи боже мой, что делается?! Где твоя справедливость, господи? Где гнев твой? Где правда твоя?

— Ты на колени стань, помолись своему боженьке! — зло усмехнулся Стишка. — Поехали.

Они ускакали. Игнат вернулся в зимовье, не раздеваясь, сел на лавку. Сейчас он был как пустой мешок, внутри ничего не осталось. Лазурьку убили… Лазурьку… Уж если кто жил для людей, так это он. Всеми своими помыслами был заострен супротив нужды, сгибающей человека. А его убили. Нет уже Лазаря… А что с Максюхой? И без этого, бедняга, телом слабый, войной с малолетства измученный… Надо бежать домой.

Но он не в силах был подняться. Самые страшные мысли еще не оформились в нем, не влезли в тесную оболочку слов. Наверно, и слов таких не было, чтобы вместить все то, что поднималось в нем. Четко, ясно вспомнил памятную встречу с Сохатым. Мыши шуршали в траве, играла гармошка, девки взвизгивали и смеялись, а в это время, прячась в темноте, шел в село Стигнейка, нес в руках смерть. Разжалобив его брехней бессовестной, обдурил, как маленького. И вот нет Лазурьки. Кто его убил? Сохатый? А не ты? Доставил бы его к Лазарю Изотычу, тот выкрутил бы все, что знал Сохатый о злых умыслах своих попутчиков. Отпустил, не остановил руку убийцы, добротой хотел смирить его, клятвой связать. Господи, почему помутил мой разум в ту минуту? Господи, почему не вразумил меня?

Под полом завозился, тихо постучал в крышку Стигнейка. Игнат вздрогнул, поднялся, сдвинул ногой поленья. Постоял, зажмурив глаза, покачиваясь на носках, открыл подполье. Сохатый высунул голову, подозрительно огляделся, сказал, лязгая зубами:

— 3-зам-мерз…

— Вылазь, сейчас тебе тепло будет.

Стигнейка положил винтовку на пол, оперся руками о край дыры. Игнат взял винтовку, сел на кровать и, когда Стигнейка вылез, спросил будничным, усталым голосом:

— Еще оружие есть при тебе?

— Ничего нету, — в глазах Стигнейки мелькнул испуг. — Не забирай ради бога винтовку, Назарыч! Без нее хана!

— Повернись лицом к стене, подыми руки, — тихо приказал Игнат.

— Да ты что, бог с тобой? Ты что надумал?

— Вставай, вставай!

Стигнейка повернулся к печке, вскинул руки на чувал, замер, вжав голову в плечи. Игнат обшарил его карманы, ничего не нашел, сел опять на кровать.

— Скажи мне, Стигней, кем человеку жизнь дадена?

— Богом…

— Вишь ты какой, все понимаешь. — А кто лишает человека жизни?

— Ну, тоже бог… — Стигнейка был сбит с толку этими вопросами, спокойным тоном Игната. — Без воли божьей не упадет с головы и волос.

— Так, так… Ты, значится, божью волю правишь? Нажал на эту штуку, — Игнат притронулся пальцем к спусковому крючку, — и нет человека. А разве он для того родился, чтобы до времени, в полном соку сгибнуть от твоей поганой руки? Игнат тяжело вздохнул, с тоскливым упреком спросил: — Ну зачем ты обманул меня? Зачем остался?

— Да ведь я что? — заспешил, зачастил скороговоркой Сохатый, заискивающе заглядывая в глаза Игнату. — Не убивец я… я…

— Молчи, Стигнейка! — болезненно сморщился Игнат, помолчал, медленно, трудно поднялся. — Выходи на улицу.

— А зачем? Прости еще раз, родимый!

— Выходи на улицу! — повторил Игнат.

Оглядываясь, Сохатый вышел, поежился, поднял воротник полушубка.

— Куда поведешь, к басурманам неумытым? На расправу лиходеям отдаешь? Не простит тебя бог за это, отдаст в руки сатаны.

Игнат молчал. Шагал за ним, упираясь стволом винтовки в спину, туго обтянутую поношенным полушубком.

Шли по дороге, взрытой копытами лошадей. Стигнейка запинался о комья снега, шагал через силу, тяжело, словно на ступни ему свинца навешали. Слева, за дорогой, в кустах тальника кипела речка. Это глубинные родники, раскалывая толщу льда, вырывались наружу, и текла по руслу густая и темная наледь, белый пар рвался вверх, оседая на ветках кустов и деревьев колючими блестками.

В полуверсте от мельницы, где дорогу пересекала чуть заметная, продавленная в снегу тропа, Игнат велел Сохатому свернуть в сторону. Стигнейка обернулся. Недоумение, надежда, страх отразились в его взгляде.

Тропа привела их к старому буераку, заметенному почти доверху снегом. Здесь тропа затерялась. Стигнейка остановился.

— Куда дальше?

— Пришли. Молись, Стигней, богу.

— Ты что, сбесился? Правов не имеешь! Веди куда положено!

— Молись богу! — устало повторил Игнат.

— Не надо, Игнат Назарыч, не принимай ты грех на душу, не обрекай себя на вечные муки.

— Господи, спаси меня и помилуй… — прошептал Игнат, поднял винтовку. Глаза застилал туман, руки дрожали, мушка зигзагами приближалась к груди Сохатого.

— Стреляй, сволочь! — закричал Стигнейка. — Мало вас на тот свет отправил! Через то и гибну!

Он рванулся в сторону, прыгнул с берега буерака. Пуля настигла его, на лету. Сохатый плечом продавил твердую корку сумета, забил руками и ногами, погружаясь в черствый сыпучий снег. Последний раз он дернулся, когда снаружи оставались только ступни ног. Новые подошвы ичиг тускло и мертво взблескивали в негреющем свете солнца.

Игнат выронил из рук винтовку, закрыл ладонями глаза, обессиленно привалился к сосне и застонал от нестерпимой душевной боли, от непреодолимого отвращения к себе, к этому злобному, порочному миру, где, защищая жизнь, надо лишать жизни. Он стонал и раскачивался, как подрубленное дерево, и отчаяние железными тисками сдавливало горло.

21

В ту ночь, когда Лазурька отбивался от кулаков в сельсовете, его отец, старый Изот, жена Клавдия, сестра Настя не сомкнули глаз. Не зажигая света, они сидели в кути, вслушиваясь в приглушенные звуки выстрелов. Старик вначале порывался идти, узнать, что там происходит, но Настя и Клавдия отговорили его.

Утром, едва рассвело, Изот оделся, взял берданку и пошел к сельсовету. А вскоре мимо окон, взметая снежную пыль, быстро промчались всадники.

Настя затопила печь, принялась готовить завтрак. Клавдия ей не помогала, выходила на крыльцо, прислушивалась, возвращалась в дом и приникала к обмерзшим стеклам окна.

К дому подъехала телега, Тараска Акинфеев распахнул ворота, завел лошадь во двор.

Старик здесь, а Лазаря что-то нет, сказала Клавдия и пошла встречать. С крыльца донесся ее сдавленный крик. Распахнулась дверь, мужики внесли, осторожно положили на лавку Лазурьку. Боязливо поеживаясь, Настя подошла к брату, положила руку на белый, как мел, лоб, почувствовала холод мертвого тела, увидела мерзлый жгут крови на шее и не смогла выдавить из горла крика, задохнулась, осела на пол, в ту же минуту острая боль резанула низ живота, поднялась выше, надавила на сердце. Настя потеряла сознание.

Очнулась она в чужом доме, в тесном, жарком запечье. За ситцевой занавеской шумели ребятишки, ворчливый женский голос уговаривал:

— Ну тише вы, тише, черти окаянные!

Настя не сразу вспомнила, что произошло, а вспомнив, тихо, без слез заплакала. Хотела встать, но слабые руки подогнулись в локтях, голова упала на подушку.

Снова пришла в себя вечером. Над кроватью с лампой в руке стояла дородная баба, жалостливо моргала печальными глазами. Из-за ее плеча выглядывал Абросим Кравцов, весь какой-то помятый, растрепанный. А баба узнала Настя его жена, тетка Степанида, передала лампу мужу, поправила подушку.

— Как ты, голубушка?