Девушка молча поставила посередь войлока столик на коротких ножках, подала масло, пресные лепешки и чашки с чаем. Сейчас Корнюха вспомнил, где видел ее. Это была та самая пастушка, с какой сидел тогда Федоска, Лучкин брат. Бато что-то сказал девушке, она ушла, и вскоре в юрту вошел Ринчин Доржиевич, следом за ним Жамбал. Оба ничем не выдали своего удивления, хотя, конечно, должны были удивиться, увидев его здесь.

Бато что-то долго говорил им по-бурятски. Жамбал ему сначала возражал, но потом согласно кивнул головой.

— Ладно, сердиться не будем. Мы горячились, он горячился. Так ли, паря? — по-русски сказал Ринчин Доржиевич и притронулся рукой к Корнюхиному колену. Корнюха понял, что разговор был о нем, что дурацкую выходку его буряты простили.

— Не можете ли вы обойтись без заимки до осени, пока он хлеб свой уберет? — спросил Лазурька. — Если есть хоть маленькая возможность, дайте мужику урожай собрать.

— Можно бы обождать… Но мы хотели зимник там делать. Сарай строить, дом прибавлять. После уборки успевать не будем. Как делать? — спросил Бато у Ринчина Доржиевича и Жамбала… — Парню беда приносить тоже нельзя.

— Нельзя, — согласился Ринчин Доржиевич. — А зимник делать не успеем.

— Постойте, мужики, — сказал Лазурька. — А если, к примеру, мы вам поможем? Соберу мужиков десять и два дня поработаем. Их, братьев, трое, я четвертый, Лучка, Тараска… да, человек десять насобираем.

— Тогда ничего, тогда живи, Корнюха, — заключил Бато и сразу повеселел.

Так разговор этот и кончился, потом пили чай и говорили уже о всякой всячине. Много интересного рассказал Жамбал о службе в армии, о том, чему там учат красноармейцев. Он был славный парень, этот Жамбал. Под конец Корнюха даже пригласил его в гости.

Когда возвращались домой, Лазурька спросил:

— Теперь-то ты понял, какого берега держаться?

— Кажись, понял.

— Дай-то бог… Простая наука, а нелегко нам дается.

12

Пришло лето, сухое и жаркое. Поскучнела степь, выжженная солнцем; обмелела речка, и ленивая теплая вода еле двигалась в вязкой тине; прибрежные тальники увяли, тусклая зелень дышала зноем и затхлостью. Тихо, глухо, душно.

Все меньше нравилось Максе жить в степи, сонная тишина опостылела, все сильнее тянуло его в деревню, к людям. И когда Лучка, приехав на заимку, неловко улыбаясь и смущенно теребя кудрявую бородку, сказал, что тесть велел его рассчитать, потому что на заимке, мол, летом работы мало и на двоих Федоску и Татьянку, Максим даже обрадовался.

— Вот и ладно! — весело сказал он.

Солнце уже село. С гор потекли потоки свежего воздуха, горького от запаха трав, жара схлынула. Татьянка, босая, в старом распоясанном для прохлады сарафане, разжигала во дворе огонь, собираясь варить ужин. Она обернулась, с тревожным недоумением взглянула на Максю, и он сразу вспомнил, что где-то ходит-бродит живой, невредимый Стигнейка Сохатый, способный сотворить любую пакость, вспомнил и хмуро спросил:

— Он что, твой дорогой тесть, боится поубытиться?

— Как будто не знаешь моего тестя! Надоело мне с ним лаяться, — Лучка сердито плюнул. — Но ты не думай… работу тебе в деревне подыскал.

— Подыскал? Татьянка села у огня на корточки, обтянула колени сарафаном. — Ты обо всем подумал, братка, все по-умному решил. А спросил нас с Федосом, хотим ли мы на твоего тестя спину ломать? Уйдет Максим, нас тут не удержишь.

— Даже грибы стали на дыбы! — пошутил Лучка. Но Татьянка шутку брата не приняла.

— Надо сам тут живи. И так страху натерпелись… Максим приложил палец к губам, укоризненно качнул головой, однако Татьянка, ничего не заметив, выпалила:

— Лишит Сохатый жизни тогда спохватишься!

— Сохатый? Как так Сохатый? Лучка круто повернулся к Максе, в глазах недоверие.

— Сохатый… — Макся, стыдясь за скрытность, хотя и вынужденную, яростно потер ребром ладони переносицу. — Был он у нас, Сохатый.

— Давно?

— Давненько.

— И ты помалкивал? Скрывал от меня? Лучка горько усмехнулся. — Не ждал от тебя этого, Максюха. Не ждал.

Суковатой палкой Лучка разворошил огонь, пламя опало, и густые тени залегли в его глазницах, от этого лицо стал казаться изможденным, постаревшим.

— Нечего обижаться. Сам понимаешь, зверя на тропе сторожить надо молча.

— Понимаю, как не понимать, тихо, хмуро думая о чем-то другом, сказал Лучка.

До ужина он сидел у огня молча, разгребал палкой угли, шевелил бровями и угрюмо смотрел себе под ноги. Макся тоже молчал, чувствуя себя виноватым перед ним. И когда, поужинав, они остались у огня вдвоем, сказал Лучке:

— О Сохатом смолчал зря. Каюсь. Но я просто не думал, что это тебе в обиду.

— Ты легко судишь в обиду! Если хочешь знать, клубочек тут запутан такой, что и концов не найдешь. Намедни, к примеру, зазывает меня в гости Харитон Пискун. Ласковый, обходительный. Водки на столе залейся. О жизни разговор ведем. Умен мужик, ох умен! Втолковывает мне: скоро новой власти крышка. Не прямо говорит, по все понятно.

— Уж не он ли свернет? — не удержался от усмешки Макся.

— А ты не посмеивайся. У них расчет есть. Знаешь, как в последнее время мужику стало тошно жить. Чуть подокрепло хозяйство — бух тебе твердое задание. Выполнил — разорился, не выполнил — суд. Что делать?

— Если ты власти нашей опора не разорят и судить не будут. Но…

— Кабы так! — перебил Лучка. — А то ведь все по полочкам разложено, все определено без тебя. Сегодня ты бедняк, потому что хозяйство захудалое. Завтра заимел на три овцы больше того, что было, середняк. А если еще и коня, корову присоединил кулак. Читаю недавно в газете вопросы и ответы. Спрашивает кто-то: «Дуда отнести дочь кулака, если она вышла замуж за бедняка?» Ему дают такой ответ: «Раз мужик бедняк, и она беднячка». Еще вопрос: «Куда отнести беднячку, если она стала бабой кулака?» Ответ: «Мужик кулак и она кулачка». Понял, как все тоненько распределено? А ты мне про опору твердишь. Суди по тем вопросам обо мне. Живу в доме кулака кто я? Кулак. Получил это клеймо, и власть, за которую моей кровью плачено, старается заехать мне по сопатке, да так норовит заехать, чтобы кровью закашлялся. Как мне быть?

— К Харитону Пискуну припаряйся, — едко посоветовал Макся.

— Кто знает, может быть, и доведется, — Лучка поднял на Максю тоскующие глаза. — Между молотом и наковальней такие, как я, Максим. Подал заявление на раздел с тестем. А все равно на душе покоя нет.

От реки пахнуло теплой сыростью. Блин луны, обкусанный с одной стороны, тихо скользил над землей, и степь в неверном свете белела, как сплошной солончак. Макся подавил вздох, язвительно подумал о самом себе, как о постороннем: «Партейный!» Думалось, что в новой жизни всем будет просторно, каждый займет в ней место, им самим облюбованное. Почему же этого не получается? Почему Лучка, вместо того чтобы выращивать всякие диковинки, до которых большой охотник, ломает голову над тем, кто он есть кулак или не кулак, с кем ему по дороге, с Пискуном или старыми друзьями? И почему так вышло, что старые друзья его вроде бы отшивают? Плохо это. Если и дальше так будет, все рассыплется, будто ком сухой глины под колесом, и каждый станет жить сам по себе, наедине глотая горечь неулаженности, как Лука, или будет, как Корнюха, из сил выбиваясь, рваться к достатку.

Утром, заседлывая коня, Лучка сказал Максе:

— С тестем я договорюсь. Живи тут.

— Жить тут, пожалуй, не буду. Крепко мне подумать надо, Лука. Татьянку оставлять опасно, а так что делать тут?

— Женился бы ты, а? Лучка вскочил в седло, подобрал поводья, чуть помедлив, тронул лошадь, поскакал по пыльной степной дороге.

Макся стоял у плетня, ломал сухие прутья, задумчиво смотрел ему вслед. Пожалуй, самое лучшее забрать Татьянку с собой, поселиться в отцовом домишке. Худо, что свадьбу справлять сейчас не время, да и не на что. Осудят его люди: до свадьбы в дом невесту привел и не дождался, когда старшие братья женятся. Ему-то это все равно, но что скажет Татьянка? Ни разу с ней по-хорошему, по-серьезному не говорил о будущей жизни.