В Улан-Удэ поезд должен был простоять часа два. Его и Белозерова отпустили в город. От Белозерова он сразу же отстал. Ходил по знакомым улицам, пока не продрог, потом зашел в закусочную на площади Революции. Здесь до войны всегда было свежее пиво и вяленая сорожка, сейчас только жиденький, припахивающий прелью чай да овсяная остистая каша. Он сел возле печки, развернул свежую газету. Она была полна бодрых сообщений с фронта, с предприятий города, из сел и улусов республики. А немцы подошли к Москве, и на столе у него каша пополам с шелухой овса, и он знал настоящую цену бодрости, потому что и сам в свое время умел говорить точно так же. То, что написано в газете, не ложь, но только часть правды, не очень существенная. Самое существенное — немцы под Москвой. За несколько месяцев враг занял почти половину России, еще несколько месяцев, что тогда останется?

Он пил теплый, невкусный чай и левую руку с часами на запястье держал под столом, а когда глянул на часы, стало ясно, что эшелон уже ушел, но, допив чай, он все-таки направился на станцию, убедился, что эшелон действительно ушел, и вернулся снова в город.

Собственно, никакого преступления он не совершил, отстал от поезда, только и всего. Такое могло случиться не с ним одним, бывало и раньше, что бойцы отставали, потом догоняли своих товарищей. Не важно и то, отстал на час или на сутки. Могло же случиться, что он не смог сесть на проходящие поезда. А за сутки можно побывать дома, почувствовать себя снова человеком таким, каким он был все эти годы.

И вот он дома. И все здесь на прежнем месте, и Верка такая же, какая была, готовая пойти за ним в огонь и воду, но прежнего спокойствия нет. Вряд ли надо было ехать сюда. Если его поймают, сочтут дезертиром и поставят к стенке. Надо вернуться самому в свою часть. Утром выйдет на дорогу, сядет на попутную машину и к обеду будет уже в городе…

9

В просторном бригадном дворе вдоль забора стояли плуги. Возле каждого кучей лежала сбруя. Бабы, назначенные в пахари, толпой ходили за Устиньей от плуга к плугу, шумели как на базаре. Каждой хотелось взять и плуг и сбрую получше. Одной не нравился хомут, другой вожжи, третья хотела получить другой плуг. Особенно недовольна была Верка Рымариха. Она расшвыряла сбрую, пнула попону, хомут. На ее глазах блеснули слезы. Устинья с удивлением глянула на нее. Что-то неладное творится с бабой в последнее время, она вроде как сама не своя. Поговаривают, Павел Александрович потерялся. Неужели правда?

Шум становился сильнее. Устинья остановилась.

— Ополоумели вы, что ли, бабы! Всем сподряд угодить никак невозможно.

Из столярки вышел Игнат, послушал крики, сокрушенно покачал головой. Устинья взглянула на него, как бы спрашивая совета. Игнат, она знала, лучше, чем кто-либо, сумеет помочь ей.

— Зря спорите, бабы, — сказал он. — Ни другой сбруи, ни других плугов нету. Так что и говорить не о чем. А чтобы никому обиды не было, киньте жребий.

Бабы замолчали, переглянулись. Устинья спросила:

— Согласные?

Никто не возражал, и Устинья, разорвав тетрадный лист, на каждом клочке поставила порядковый номер плуга, скатала бумажки, высыпала в шапку Игната.

— Ну, тяните. И чтобы потом без обиды. Уговорились?

Во двор вкатился председательский шарабан. Еремей Саввич кинул вожжи Нюрке Акинфеевой, подошел к Устинье, заглянул в шапку.

— Это что такое?

— Плуги распределяем. Сбрую.

Еремей Саввич неодобрительно хмыкнул, бросил:

— Прекрати!

— Это почему же?

— Не задавай пустых вопросов. Нигде так не делается. Таким манером лучшие плуги и лошади попадут в руки лодырей, разгильдяев и злостных буксырщнков.

— У нас лодырей и разгильдяев нет! — вспыхнула Устинья. — А буксырщики все. Встряхнула шапку. — Подходите, бабоньки.

— А я говорю: прекрати! — возвысил голос Еремей Саввич. — Безобразие развела. До меня донеслось, что ваша бригада буксырила организованным порядком. Так это или нет?

— Так, Еремей Саввич.

— Ага, ясно. Товарищи бабы, обращаюсь к вам. Давала бригадир Родионова разрешение буксырить?

Лицо председателя наливалось свекольным соком, давно не бритая борода щетинилась. «Ежик, ну чистый ежик!» подумала Устинья, и ей стало смешно.

— Ты ко мне обращайся, Еремей Саввич. Не отпираюсь давала. Ну и что?

— Вот как — ну и что! Подрыв политики колхозного строительства в тяжелое военное время вот что. Снимаю тебя с бригадирства с этой самой минуты!

Игнат подошел к председателю, негромко попросил:

— Обожди-ка, Еремей Саввич, зачем горячка такая. Рассуди лучше по-мужичьи. Хлеб, который на полях оставался, где он? Скотиной потравлен, птицей поклеван. Скажи спасибо бабам и Устинье Васильевне, что хоть малую часть сумели собрать. И другое… Один, без правления ты не можешь снять Устинью Васильевну с бригадиров.

— Твоего дела тут нет! Тебе, Игнат Назарыч, лучше помолчать. Твой братец сильно разговорчивый был, где он? Еремей Саввич отвернулся от Игната. Товарищи бабы, плуги и все прочее распределю сам. А бригадира вам дадим другого. Он быстро пошел вдоль ряда плугов.

— А ты у нас спроси, нужен нам другой бригадир? — крикнула ему вслед Прасковья Носкова.

— Никого другого нам не надо! — подхватила Феня Белозерова.

— Что-о? — Еремей Саввич повернулся. — Кто такие речи ведет? Кто, спрашиваю.

— Не ори, никто тебя не боится! Прасковья пренебрежительно махнула рукой. Ну, что, бабы, делим плуги по уговору?

Она подошла к Устинье, вынула из шапки бумажку, развернула.

— Шестой. Тьфу, холера! Твой, Верка, достался.

Бабы наперебой вытягивали номерки. Одни радовались, другие беззлобно поругивались. На председателя никто не обращал внимания, только Устинья время от времени стреляла в него насмешливым взглядом — что, выкусил? Он сел в шарабан, крикнул:

— За такие дела многим влетит. После обеда собираю общее собрание. Очень может быть, кое-кого из колхоза выключим.

Вешнее солнце поднялось над крутолобыми сопками, за селом на черном поле пара вскидывались и опадали воронки пыли, закрученные вихрем, от МТС ясно, отчетливо доносился рыкающий гуд тракторов там тоже готовились к пахоте. Бабы примолкли, провожая взглядом председательский шарабан. Игнат взял из рук Устиньи шапку, надвинул на голову.

— Смотрите, бабы, плуги и сбрую. Надо будет, подлажу.

— Потом. Прасковья Носкова села на раму плуга. — А если он взаправду, Устюха, сковырнет тебя с бригадирства?

— Ну и пусть. Очень мне нужно его бригадирство.

— А кого поставят? — спросила Верка.

— Тебя, надо думать. Прасковья скосила на Верку глаза. — Сколько годов с Рымаревым жила? Набралась ума. Тебя даже и в председатели выдвинуть можно. Пишет он тебе что-нибудь?

— Н-нет. — Верка отвернулась.

— Куда он делся? Поди, скрылся от тебя?

— Что ему скрываться… Верка не знала, куда деть свои большие обветренные руки, совала их в карманы телогрейки, позабыв, что они спороты и пущены на заплаты.

— Хватит, бабы, разговоры разговаривать, — сказала Устинья. У нее было много разных дел, но работать вдруг расхотелось. Бесцельно бродила по двору, распугивая голубей, выискивающих в трухе и соломе зерна, и думала не об угрозе Еремея Саввича, совсем о другом. Вчера пришло от Корнюхи письмо. Он писал, что живет неплохо; попал на курсы шоферов, а это куда лучше, чем мозолить спину винтовкой, кормежка неплохая, но если чего-нибудь пришлет не откажется. Дальше шли всякие хозяйственные соображения и попреки за нерачительность. Зимой она забила корову одну из трех. Не по силам ей держать столько, да и Назарку с Петькой одеть надо было, большие стали, выросли из своей одежонки. Корнюхе про корову долго не писала, знала, что недоволен будет. В письме он грозил: растрясешь добро, накопленное за годы, простодырая, пеняй на себя. Учил: теперь, когда трудное военное время, Петьку надо в детдом отдать, ему будет даже лучше; коров не изничтожай ни в коем разе, молоко, масло и все такое прочее скоро на вес золота пойдет, пускай в продажу, и всегда с рублем будешь; куриц побольше заводи: от продажи яиц немалую выгоду получишь; деньги на что попало не транжирь, кто знает, как жизнь повернется, но для Назарки ничего не жалей, одевай, корми хорошо, книжки, какие понадобятся, без звука покупай.