— Что он, маленький? — рассмеялся сын.

— И-и, Васенька, еще хуже маленького. Ты, Паша…

— Не зови меня на людях Пашей, — раздраженно буркнул он.

— Да как же звать-то? — удивилась Верка. Не в меру бойкий сын ответил за него:

— Зови товарищ председатель. Это ему, видать, понравилось, спросил: — Я тоже должен звать товарищ председатель?

— Сиди! — строго сказал он, оглянулся: не слышит ли кто их разговор.

Сын замолчал. Но через минуту заговорил опять.

— А я на веялке бригадиром… И моя бригада первая по классу.

— Молодец, — рассеянно похвалил он.

Доброе утреннее настроение совсем пропало. Окончательно его испортила Устинья. С нею поехали по полям. Он рассказал ей, такие участки надо скосить в первую очередь, какие оставить напоследок. Она молча слушала, соглашаясь, кивала головой, но он не был уверен, все ли она поняла, как надо.

— Вы бы записывали, что ли. Напутаете.

— А чего путать-то? — с пренебрежением отозвалась она. — С этого конца убирай или с того, разницы нет. Так и этак немало хлеба под снег уйдет.

— Кто это вам сказал?

— Вижу и без подсказок.

— Прошу не паниковать! С таким настроением, как у вас, конечно, ничего хорошего не сделать.

— При чем тут мое настроение?

— А при том, что бригадиром тебя поставили не для того, чтобы панику сеяла, а для того, чтобы правильно, умело, авторитетно и ответственно руководила народом.

— Сыплешь слова, как веялка мякину! — дерзко сказала она. — Вместо этого лучше посчитай, сколько мы до снегу убрать сможем, да скажи мне, что сделать… а то… Для чего меня поставили, я и сама хорошо знаю.

— Сомневаюсь.

Прямо с поля он поехал домой. Надо будет, пожалуй, собрать правление и назначить кого-то другого бригадиром. Ничего не выйдет из Устиньи. Уж если с первых дней она осмеливается дерзить, то нетрудно представить, какой будет через полгода-год.

Смеркалось, когда подъехал к деревне. Зашел домой, запер на ночь скотину, кур, выпил кружку молока и пошел в правление. В его кабинете, не зажигая света, сидел Белозеров. В темной синеве окна вырисовывалась его щуплая, узкоплечая фигура.

— Ты что это в темноте?

— Да так… Сижу, думаю. Дочурка новорожденная скончалась.

— Вот как! А жена?

— Она-то ничего. Плачет, конечно. От слез ушел сюда. Рымарев снял со стены лампу, зажег ее, протер бумажкой стекло.

— По-моему, это варварство. Ничем не оправданное.

— Что?

Под взглядом немигающих глаз Белозерова он смешался.

— Оставь… — тихо сказал Стефан Иванович.

Павел Александрович взял со стола лампу, хотел повесить ее на стену, но Белозеров отвел его руку и стал сосредоточенно соскабливать ногтем с медного бока лампы черное пятнышко.

— Кого за себя оставишь? — вдруг спросил он.

— В каком смысле за себя? — В груди сильно толкнулось сердце и застучало часто-часто.

— Нас берут в армию… — невыразительным голосом проговорил Белозеров, продолжая соскабливать пятнышко.

Только на одну секунду у Рымарева мелькнуло сомнение, он почти сразу понял, что Белозеров говорит правду. Потер рукой грудь, там, где колотилось сердце.

— Добился?

До слез стало обидно Павлу Александровичу: бронь была для него не только освобождением от службы, но прежде всего признанием заслуг, неоспоримым свидетельством того, что он здесь самый нужный человек и что его мирный труд в некотором роде даже важнее воинской доблести. Но все это оказалось ничем. Его даже и не спросили. Там, где решалась его судьба, оказалось достаточно слов этого неуравновешенного, неумного, недалекого человека! А он-то старался, себя не жалел. Заслужил благодарность!

— Ты понимаешь, на что мы обрекаем колхоз? — с болью и яростью спросил он.

— Понимаю, — вяло отозвался Белозеров. — Тяжело будет. Сидел сейчас, думал… он откачнулся от лампы, уперся руками в кромку стола, взгляд его стал острым, решительным. Так кого оставим за себя?

Рымарев подобрался. Может быть, не все так безнадежно? Может быть, есть какой-то ход, способный разрушить комбинацию Белозерова, плод его сумасбродства? Спокойнее. От ума, выдержки сейчас зависит многое. Надо быстро и хорошо обдумать.

— Мне кажется, в председатели можно выдвинуть Игната Назарыча, сказал Белозеров. Правда, тих очень, рассудителен, не дурак.

— Ни в коем случае! — возразил Рымарев.

Кажется, сам Белозеров подсказывал ему заветный ход. Надо его убедить, что оставить здесь во главе колхоза некого.

— Почему ты против Игната Назарыча?

— По трем причинам. Первое, ты забыл, где его брат находится. Второе. Не силен в грамоте вообще и в политической особенно. Третье. Деловые его качества не внушают никакого доверия. Райком партии никогда его не утвердит.

— Да, это правильно, не утвердит, — согласился Белозеров. — Кого же?

— Есть единственно правильный выход, — взвешивая каждое слово, начал решительную атаку Рымарев. — Оставить одного из нас. Это будет по-настоящему партийный подход к делу. Двоим нам здесь, в тылу, за тысячи километров от фронта, разумеется, сидеть нет необходимости. И ты правильно сделал, что добился ликвидации брони. Но неправильно, не по-партийному оставлять колхоз без головы. Тут уж не пользу принесем, а вред государству. Короче говоря, я предлагаю тебе остаться. Я берусь восстановить бронь для тебя, а сам со спокойным сердцем поеду на фронт.

Как и рассчитывал Рымарев, Белозеров не принял его великодушного предложения.

— Это брось! — Ладонью Стефан Иванович как бы отодвинул все, что сказал Рымарев. — Я не останусь.

Павел Александрович ждал от Белозерова ответного великодушия. Но напрасно. Белозеров долго молчал, потом стукнул кулаком по столу.

— Нашел!

— Кого?

— А Еремей Саввич… Партийный, грамотный. И работать будет, если не лучше, то уж не хуже тебя, Павел Александрович. Мужик, прямо скажем, не из первого десятка, но если его райком будет держать взнузданным, до нашего возвращения проработает как миленький. Я сейчас же и позвоню Тарасову.

Он долго дозванивался до райкома, лихорадочно накручивая ручку телефона. И дозвонился-таки, переговорил с секретарем. Повесив трубку, улыбнулся дружески.

— Ну вот, теперь все согласовано. Ты не против?

— О чем спрашиваешь! — воскликнул Рымарев. — Все на себя взял!

— Не все, но столько, сколько мои плечи удерживают. Рымарев промолчал. Говорить что-либо теперь бесполезно. И все теперь бесполезно. Никто уж ничего не в силах изменить. Так ничего и не сказав, не попрощавшись, он ушел домой.

5

Черная тарелка репродуктора шипела и потрескивала. Густой голос диктора звучал прерывисто и невнятно. Игнат прижался ухом к тарелке, стараясь не пропустить ни одного слова.

За окном занималось осеннее утро, дул ветер, падали редкие снежинки. Настя возилась у печки с чугунами и кастрюлями.

Прослушав сводку новостей, Игнат выключил радио.

— Опять худо? — спросила Настя.

Игнат вздохнул, молча махнул рукой, сел к столу. Здесь лежала школьная карта. Ее Игнат выпросил у учительницы и каждое утро, прослушав радио, красным карандашом наносил линию фронта. Линии почти вплотную подступили к Москве, весь запад страны был исполосован ими. Временами Игнату казалось, что это не просто линии, а кровоточащие рубцы, и не ветры гудят за окном, а содрогается и стонет земля; стон этот входит в душу ноющей болью. Что будет? Неужели чужие полчища так и будут движься, сея страдания, калеча, убивая людей?

— Бабы болтают: снова знамение было, — сказала Настя. — Огненные буквы горели на небе, предвещая погибель.

Игнат сердито засопел.

— Дуры они, твои бабы!

Слухи о знамениях возникали нередко. В них было что-то от старого, казалось бы, навсегда изжитого семейщиной. И это раздражало Игната.

Торопливо позавтракав, пошли на работу Настя в МТС, Игнат в столярку колхозной бригады. По дороге он встретил Татьяну. Та пожаловалась: сын стал плохо учиться. У Ферапонта днями околачивается, про всякие божественные дела и молитвы с ним разговаривает.