Максим решительно пересек улицу.

В приемной было полно народу. Пожилая секретарша сказала, что вряд ли Михей Николаевич сможет всех принять сегодня. Но Максим все-таки решил ждать. В голубую двустворчатую дверь заходили самые разные люди, одни возвращались через несколько минут, другие задерживались на полчаса и больше. Одни выходили веселые, другие опустив глаза.

Полдня протомился Максим в приемной. Наконец дождался. Секретарша кивнула ему головой иди, и он открыл дверь робко, будто опоздавший на урок школьник. Первое, что бросилось ему в глаза длинный, как деревенская улица, стол, за ним другой стол, поменьше, заваленный бумагами, книгами. Возле маленького стола спиной к окну сидел, прижимая телефонную трубку к уху, человек в темном пиджаке. Под носом у него темнела черточка усов, черные жесткие волосы, зачесанные от лба к макушке, были редкие, сквозь них просвечивала темная кожа. Ничего особенного в этом человеке Максим не заметил и как-то сразу успокоился. Закончив разговор, Ербанов встал, коротко, энергично встряхнул руку Максима, указал на кресло с гнутыми, вытертыми подлокотниками; открытые миндалевидные глаза смотрели на Максима весело, улыбчиво, должно быть, секретарь еще не отрешился от телефонного разговора, по всему видать, приятного для него.

— Вы хромаете? — он взглянул на ноги Максима.

— Подбили.

— Партизанил? Где?

— И партизанил тоже. Но подшибли ногу уже дома, кулаки.

— Коммунист?

— Состою…

— Состоишь?.. — насмешливо спросил он, скосил глаза на бумажку со списком посетителей. — Максим Назарович, да?

— Так. Можно и просто Максим… Молодой еще, чтобы навеличивать…

— Можно и просто Максим, — согласился Ербанов, сел, сдвинул с середины стола бумаги. — Приехал что-нибудь просить?

— Нет.

— Жаловаться?

— Да и не жаловаться вроде. А может быть, и жаловаться. Максиму понравилась стремительная прямота секретаря обкома, тут, кажется, не надо будет вилять-петлять. — Помните, вы распустили бюро нашего райкома партии?

— Помню. Правильно распустили. А ты что, против?

— Не то что против. Новое начальство больно уж туго натягивает вожжи, удила в губы врезаются.

— Видишь ли, Максим, иногда и это необходимо. Мягкость и снисходительность порой вредны не меньше, чем прямое предательство. Революция не закончилась гражданской войной, не завершится она и коллективизацией. Революция продолжается, а ее мягкотелые слюнтяи не делают… Нам нужна и твердость, и непреклонность.

— А справедливость? Она нужна?

— Точно так же, как и твердость. Почему же безвинно людей садят в тюрьму? — Кого посадили безвинно?

— Нашего мужика, Лифера Ивановича Овчинникова.

— Вы в этом уверены?

— Зачем бы я пришел? Посадили его, как я понимаю, на страх другим.

— Это недопустимо! Расскажите подробнее…

Слушая Максима, Ербанов чуть приподнимал то правую, то левую бровь, комкал в руках клочок бумаги. Едва Максим кончил, он поднял трубку телефона.

Соедините меня с прокурором республики. Ты, Николай Петрович? Ербанов говорит. Слушай, ты когда наведешь порядок у себя? Вот вам еще одна жалоба. Осенью осужден крестьянин села Тайшиха-Овчинников. Немедленно проверьте материалы следствия. В случае, если приговор был неправильным, со всей строгостью накажите виновников. И вообще, внуши ты своим товарищам, что меч правосудия штука обоюдоострая, обращаться с ним бездумно крайне опасно.

Дав отбой, Ербанов попросил вызвать Мухоршибирь. Помолчав, поднял на Максима построжавшие глаза, спросил:

— Почему же ты сразу никому ничего не сказал? — Максим не ожидал такого вопроса.

— Почему? Трудно сказать… Непривычно по начальству ходить. Но не это главное. Я почти поверил, что так и должно быть. Одного посадили другим польза. В колхоз народу много пришло после этого.

— Плохо это, очень плохо! Неумение разъяснить людям суть нашей политики нельзя восполнить никаким нажимом. А кто должен объяснить людям, что путь деревни, улуса к социализму один-единственный через объединение мелких единоличных хозяйств?

Зазвонил телефон.

— Мне товарища Петрова, — Ербанов подул в трубку. — Товарищ Петров? Ну, как у вас дела? Даже отлично. Так, так. Что ж, одобряю. Так… Ну? Да не звони ты процентами! Ты мне скажи, как добились этого. Агитацией? И убеждением? А принуждением? Как ничего подобного? А Лифер Овчинников? Слушайте, товарищ Петров, мы же с вами говорили на эту тему… Да ничего вы не учли! Клевета! Ну это вы бросьте… Ну? Да, я верю. Не кому-то, а коммунисту. И потому еще, что вас знаю.

Возбужденный этим разговором, Ербанов встал из-за стола. Его лицо с очень темной кожей было не сердитым, а задумчиво-сосредоточенным. Сделав несколько шагов по кабинету, он остановился возле Максима.

— Ты мне сказал: «состою» в партии. Это мало состоять. Мало и того, что пришел сюда со своим недоумением. Там, на месте, Максим, надо утверждать, отстаивать, защищать справедливость. Все, что мы делаем, повое, небывалое и потому чертовски сложное. Многое делается не так, и не обязательно по злому умыслу. По незнанию, неумению, непониманию чаще всего. Ошибок будет гораздо меньше, если каждый большевик осознает, что он отвечает за все и за то, что делает сам, и за то, что делается рядом.

Бросив беглый взгляд на часы, он подошел к вешалке, надел короткое кожаное пальто, шапку-ушанку, застегивая пугавицы, сказал:

— Иногда я замечаю, как вполне разумные товарищи выполняют указания руководителей, зная, что эти указания неправильные, вредные для дела. Почему? Да только потому, что указания исходят от руководителя ответственного товарища. Даже термин такой начал утверждаться ответственный работник. Словно у нас могут быть безответственные работники.

Ербанов открыл дверь, пропустил Максима вперед. Вместе вышли из обкома.

Быстрым, легким шагом он пересек улицу Ленина. Возле бывшего Второвского магазина свернул за угол. Максим стоял на мощенном серыми плитами тротуаре, не замечая мороза, остро покалывающего щеки.

7

Белесый ветер еще с вечера кружился над Тайшихой, а ночью завыла, загудела злая снежная метель.

Сумятица звуков, слитая в сплошной угрожающий гул, разбудила Рымарева. Под напором ветра, казалось, вздрагивали толстые стены избы, со скрипом расшатывалась крыша. Полотнища ворот, должно быть плохо запертых Веркой, то открывались, то закрывались с угнетающей периодичностью: короткий взвизг железных петель — открылись, глухой удар — бух! — закрылись. Взвизг — бух. Взвизг — бух.

Рымарев никак не мог уснуть. Толкнул в бок Верку.

— Слышишь, метель…

— Ну и пусть… — сонно отозвалась Верка.

— Что-то не помню такой метели…

— А ты почему не спишь?

— Попробуй усни! Почему ворота не закрыла? И ставни скрипят как немазаная телега, — с раздражением сказал Рымарев.

Верка повернулась на спину, откинула одеяло.

— Ой, и правда. Пойти закрыть, что ли?

Немного помедлив, она встала, оделась в темноте, вышла. В сени ворвался ветер, покатил по полу пустое ведро.

Верка долго возилась на дворе, пришла и сразу же нырнула под одеяло.

— Ух, что там деется! — холодной как лед рукой она прикоснулась к нему. — Спи. Подперла я и ставни и ворота. Тихо стало.

Какой там тихо! Ветер по-прежнему гудел на разные голоса, тревожа Рымарева, нагоняя тоскливые мысли. Жуткая погода. Не позавидуешь тому, кого она застанет в дороге. Это почти верная смерть. Потом снова засияет солнце, растекутся по земле теплые лужи, а человека уже не будет. Странно, что от такой слепой случайности может зависеть жизнь человека. И как много значит предугадать подобную случайность, суметь переждать вьюгу.

Эта внезапная мысль показалась ему интересной и значительной. Наверное, в жизни тоже идет дальше тот, кто не даст метели застигнуть себя середь дороги. Да, по всей вероятности, так оно и есть. Рассуждать об этом не так уж и трудно, а вот…