— Не бараны, но пастух нам нужен.

— Что-то ты не так говоришь, парень, — осторожно заметил Лучка. — Пастух не ведет, он завсегда гонит.

— Ну и что? В том-то и горе, что даже к новой светлой жизни нашего брата гнать надо. Сам не шибко пойдет. Будет вплоть до коммунизма затылок царапать, приглядываться.

— Кому больше нужна светлая жизнь, начальству или мужику? — с усмешкой спросил Максим.

— Всем нужна…

— Ну, с этим я согласный. А раз так, строить надо сообща, думать о ней сообща. А ты другого хочешь перстом указывать, где что делать, и бичом пощелкивать для острастки, чтобы люди живее двигались. Давно ты твердишь об этом, Стефан свет Иванович, еще при покойнике Лазаре слышал твою побаску.

— Это не побаска. Это моя линия. И я ни перед чем не остановлюсь, чтобы изничтожить все старое, ненавистное мне сызмальства.

Корнюха разулся, залез на полати, лег на жесткий потник. Уснуть бы. Но разве уснешь, если звонкодырый Стиха Клохтун вовсю разошелся. Все разговоры, разговоры… А для чего? Какая разница для Максимки, для Стишки, останутся племенные телки по домам или будут в общем дворе? Да и забыли уже Батохиных телок, толкуют, где место начальства, где место мужика. Дураки! Станет у них спрашивать начальство, когда и куда поворачивать. Толковали бы лучше о том, как свою жизнь поставить, чтобы она от разных поворотов не кособочилась. Эх, Пискуны, проклятые Пискуны, перепахали все задумки, как свиньи огород. Сейчас бы и дом свой был, и корова во дворе. Корова, она, видишь, не лишняя будет и при колхозе. А тут ни коровы, ни дома, ни бабы гол, как обкатанный речной камень. Нет, хватит болтаться, заливать душу самогоном. Надо идти к Усте. Зажать ее, змею зеленоглазую, чтобы и пикнуть не смела. Не из-за нее ли всего лишился? Не из-за нее ли столько душевных мук принял? Пусть попробует уросить, чужим добром козырять, куражиться над ним, кругом обманутым. Пусть только попробует!

23

Медленнее, чем лед на мартовском солнце, таяло горе Насти; помаленьку притерпелась к одиночеству, ночным страхам, научилась управляться с хозяйством, смирилась со своей обидной долей пи бабы, ни девки; лишь к людскому злословию не могла привыкнуть, падкие на пересуды сплетницы обтрепали сарафаны, разнося по домам слухи, один чуднее другого, молва о ней расцветала едким цветом выдумок и догадок; беззубые ревнители старины скоблили ее гневными взглядами не смягчило семейщину и то, что у Насти столько бед сразу. Тяжело жилось ей. Порой даже задумывалась: стоит ли жить так? Но эти мысли приходили в голову все реже. Мало-помалу жизнь налаживалась. Стишка Белозеров, занявший место Лазаря, настойчиво навязывался с сельсоветской помощью, ей была приятна эта забота, но она не хотела, чтобы помогали чужие люди да еще по принуждению председателя Совета, отказывалась, а Стишка не понимал, чего она церемонится, допытывался:

— Так-таки ничего и не нужно?

— Ничего.

— Может, стесняешься? Зря. Политический момент значит: Советская власть своих в беде никогда не оставит.

— Спасибо, но мне ничего не нужно.

— А ты подумай. Ради геройски погибшего Лазаря Изотыча… Душевно жалею его я, Настя. Расплатился жизнью за свою мягкость. Притиснуть надо было сволочню, чтобы кровь из носа брызнула, а он доказательства давай. Какие доказательства, когда от Пискуна, будто от гулевого кобеля псиной, на версту чужим духом воняло! Не-ет, с такими чикаться нечего.

Его неистовая ненависть к деревенским оглоедам словно подстегивала Настю, после разговора с ним она проходила по улице, не пряча глаз. Пусть думают и говорят, что хотят.

Изредка, приезжая с мельницы, наведывался Игнат. Долго он не засиживался, спросит о том о сем, уйдет. Как-то раз в колхоз посоветовал записаться.

Колхоз я очень одобряю, неторопливо говорил он На мельнице у меня житье тихое, обо всем передумал. Станут люди артельно работать, притрутся друг к дружке, и меньше будет горлохватства, зависти. И с нажимом заканчивал: Очень верю я в это.

А Насте казалось: в своей вере он убеждает не столько ее, сколько самого себя. Она давно заметила, что, по-прежнему рассудительный, говорит он иначе, чем раньше. Бывало, рассуждал безоглядно, а сейчас вроде как прислушивается к своим словам и решить не может так или не так? Чудилось ей, что на душе у Игната не так ладно, как он старается показать; вспомнился давний разговор на огороде, и она почувствовала себя виноватой перед ним; о прошлом совсем не хотелось ни вспоминать, ни думать, однако чувство невольной вины все время жило в ней.

С Игнатом было легко, хотя он и не старался ободрять, утешать ее, просто он все понимал, и она об этом знала и ценила его ненавязчивую доброжелательность. Если он долго не приезжал, она ждала его, ей было и хорошо, что есть кого ждать, и боязно, что может прийти время, когда Игнат откачнется от нее. Пуще всего она опасалась длинноязыких сплетниц: привяжут его к ней грязной паутиной брехни, такого наплетут-навыдумывают, что Игнат принужден будет сторониться. Однажды она прямо сказала ему:

— Вот ты заходишь ко мне, а того не знаешь, что подумают о тебе люди.

— Он удивленно посмотрел на нее.

— А что они… люди?

— Очернят, оболгут…

— Ну и что? Мне все равно, что обо мне думают. Главное не это, а то, что я сам о себе думаю, помолчал. И о тебе тоже… Я тебя, Настюха, ни в какой беде не оставлю.

— Не надо, Игнат, никому таких посулов делать… Она поняла, что напрасно так сказала. Я к тому, что всему перемены бывают.

— Я говорю о том, чему перемены не будет никогда.

Он улыбнулся, так что его слова можно было принять и за шутку, но она сразу поверила правда, и печальная радость сдавила ей горло.

Проводила его за ворота, смотрела, как он шагает через дорогу к своему дому, и думала, что на всем белом свете у нее нет человека, такого же понятного ей и так же понимающего, как Игнат, и что жизнь была бы совсем иной, если бы у всех людей, так же как у него, в душе не убывала доброта.

День выдался солнечный. На сопках за селом ослепительным светом пылали снега, по крутому склону Харун-горы катались на санках ребятишки. Они падали вниз, как ястребки со сложенными крыльями, исчезали в зарослях тальника, потом медленно взбирались вверх и снова неслись по сверкающему снегу. Ей тоже вдруг захотелось промчаться по круче на легких санках, почувствовать, как от стремительно нарастающей скорости перехватывает дыхание и останавливается сердце.

По улице в шапке-кубанке, сдвинутой на одно ухо, торопливо шел Стишка Белозеров. Еще издали он помахал рукой Насте.

— Ну как, надумала?

— Это о чем ты?

— О помощи. Дровишек привезти, муки смолоть… Все сделать для полного равновесия жизни.

— Да ничего мне не надо! — настойчивость Стихи показалась ей смешной, она лукаво улыбнулась. — Чего нет, так это мужика. Проворонила.

Бойкий, настырный Стишка хмыкнул, замялся. На все другие случаи у него, кажется, были заранее припасены разные слова, а тут не сразу нашел, что сказать, и в эту короткую минуту замешательства перестал он быть для Насти «политичным человеком», а стал просто Стишкой, соседским парнем; она видела, что полушубок на нем старый, с плешивым воротником, унты потрепанные, штаны из толстой далембы зачинены на коленях; теплея сердцем, засмеялась, сказала:

— Шучу я… А ты лучше другими делами занимайся. Дел-то много, должно?

— Хватает. Вот Павла Рымарева надо бы на жительство определить…

— Это кто такой?

— Ты его знаешь. В районе работал, сюда часто приезжал. Высокий такой, с усиками.

— Знаю, бывал у нас с Лазарем.

— По доброй воле к нам на жительство переезжает. Куда попало его не толкнешь. Знаешь нашу дурь семейскую, вздумают из отдельной посуды кормить, начнут мелкие обиды чинить. А он нам шибко нужен. Председатель колхоза из него выйдет хороший.

— Определи его к таким, которые не обидят.