— Ничего другого у нас нет и не ожидается, — мягко, словно уговаривая и одновременно извиняясь, проговорил Игнат. — Будем запрягать быков, потребуется, и сами в постромки встанем, а то, что на нас возложено, вывезем. Иначе никак нельзя… Теперь про харчи. Придется нам на полевых станах хотя бы раз в день общий стол устраивать.

— Обождите, — Еремей Саввич поднял руку. — Обождите. Вопрос этот, товарищи, с политической подкладкой. Общий котел когда-то в коммунах вводили. Это есть уравниловка, осужденная и заклейменная. Кто дозволит назад возвращаться? За такое дело, товарищи, с меня как с политического руководителя голову снимут!

— Снимут, не многого лишишься, Еремей Саввич! — съехидничала Устинья.

— О своей голове у него забота! — подхватила Прасковья. — Погляди, как бабенки кормятся. Да они у нас к осени все полягут, один останешься со своей политикой.

Ереме, не однажды битому бабами, помолчать бы, но он принялся обвинять Прасковью и Устинью в полном непонимании партийной линии, разозлил их, и завязалась такая перепалка, что хоть убегай из конторы. Устинья вся вспыхнула, вскочила, того и гляди кулаки в ход пустит.

В разгар спора в контору вошел Тарасов. И Игнат удивился мгновенной перемене, которая произошла с Устиньей. Она сразу села, замолчала, только зеленые глаза ее сухо поблескивали.

После заседания Игнат, Устинья и Анатолий Сергеевич пошли вместе. На улице было темно, с полей тянул сырой и теплый, как парное молоко, ветерок. Устинья беспричинно развеселилась, посмеивалась, напевала озорные частушки, мешала разговору.

У своего дома остановилась, протянула Тарасову руку.

— До свиданья. А то заходите, у нас переночуете. Места хватит.

Торопливо, опережая Анатолия Сергеевича, Игнат сказал:

— У нас еще поговорить есть о чем. Не отпущу.

— А мне тоже, может быть, есть о чем поговорить с Анатолием Сергеевичем, — посмеивалась она и держала руку секретаря райкома в своей руке.

«Ох, девка, не наживи беды!» встревоженно подумал Игнат.

14

В зимовье полевого стана первой бригады за длинным, от стены до стены, столом обедали бабы. В стороне на нарах сидели Игнат и Устинья и о чем-то вполголоса разговаривали. До Верки Рымарихи доносились отдельные слова, но смысла разговора она уловить не могла и настораживалась, напрягала слух. Может быть, о Павле разговор. Уже всем известно, что он в бегах. Из милиции были, обыск делали, хорошо, что никто не догадался о перегороженном подполье. Васька ходил за милиционерами следом, бледный, с диковатыми от ненависти глазами. «Вы кого ищете?» спросил он. Те молчали. «Отца ищете, да?» не отставал Васька и вдруг закричал: «Мама, гони их отсюда! Как вам не стыдно?! Батя добровольно ушел в армию, добровольно! Болтовне верите! Уходите!» А потом, когда они остались одни, он расплакался, пригрозил убежать из деревни. И она тоже плакала от жалости к нему, от сознания вины перед ним, от горя, мучительного и постоянного, как неизлечимая болезнь.

Сейчас, прислушиваясь к тому, о чем говорили Игнат и Устинья, она тревожилась за Павла. Дома никого нет, Васька бросил школу и пасет колхозных коров. Ночью Павел теперь на улицу не ходит, днем выбирается из подполья и отлеживается на полатях. Сделают обыск еще раз без нее и все. Может, уже и заарестовали, может, об этом и разговор. Игнат, он сразу-то ведь не скажет, жалеть ее будет. Вот он смотрит на нее. Взгляд добрый, без жалости всякой. Слава богу, кажись, ничего не произошло.

— Бабы, два дела к вам, — сказал он. — Первое такое… Зима придвигается. Можем ли мы мужикам, которые в окопах, послать теплых вещей? У кого есть варежки, у кого рукавицы или валенки все сгодится. Говорите, кто что может дать. Устинья Васильевна отдает дубленый полушубок.

— А старый можно? — спросила Поля.

— Я думаю, нет. Неудобно как-то… Попадет, скажем, твоему же Федосу. И вместо радости, одни заботы, там порется, тут рвется, знай чини. Воевать некогда будет.

— Пиши, Назарыч, от меня четыре пары варежек из поярковой шерсти, — сказала Елена Богомазова. — Для Лучки вязала. Бог даст, ему и достанутся.

Почти у каждой из этих баб кто-то был на военной службе, и они охотно, без уговоров отдавали все, что могли отдать: не кому-нибудь, а своим, родным людям. Верка, поколебавшись, попросила записать новую черненую борчатку. Ее справила Рымареву перед самой войной, ни разу надеть не успел. Как бы она радовалась сейчас, если б могла думать, что эта теплая, красивая шуба попадет к ее Павлу, напомнит ему о доме, о ней, о Ваське, но Павел отсиживается в подполье, а в его шубе будет воевать другой мужик, может быть, не столь умный, грамотный, зато честный. Честный… Стало быть, ее Павел бесчестный…

— А второе дело, бабы, такое. Во что бы то ни стало надо нам сегодня закончить здесь молотьбу, — сказал Игнат. — Утром молотилку перебросим на другой стан.

— Молотьбы еще много, до полуночи хватит, — уточнила Устинья. — Но если не закончим, завтра день пропащий. Пока домолотим да переберемся на новое место, установим молотилку — вечер.

Бабы молчали.

Игнат обвел их взглядом, вздохнул.

— Тяжело вам, понимаю. Потому заставить вас ни я, никто другой не может. Одно скажу, очень это нужно. Управимся с молотьбой до морозов всем легче будет.

— Что тяжело, не самое главное, — сказала Татьяна. — Дом у каждой. Ну, у меня Митька все сделает, а у других?

— Скотину напоить, накормить я ребят попрошу. Митьку твоего, Антона, Назарку с Петькой… И старушек к этому делу подключу. Игнат про себя улыбнулся. — Теперь наши старушки посвободнее стали.

Бабы согласились. Верка тоже кивнула головой, но, представив, как вольная настырная ребятня или дотошные старухи станут распоряжаться в ее доме, испуганно отказалась.

— Нет, я не останусь. Ни за что!

— Из сил выбилась? — с въедливым участием спросила Прасковья.

— Выбилась! — зло ответила Верка.

— Ну-ну… — мягко остановил ее Игнат. — По доброй воле это делаем. Не можешь поедем. Вечером увезу тебя в Тайшиху.

Верка выскочила из-за стола, вышла на улицу. На дальних горах белел снег, холодный ветер тоскливо посвистывал в голых стеблях полыни, гнул к земле белые метлы дэрисуна и катил меж сопок бесприютные шары ханхула, сваливал их в овраг за амбарами; они топорщились там, колючие, никому не нужные.

У молотилки она постояла, остужая на ветру пылающее лицо, взялась за вилы огромные березовые трехрожки.

Вскоре подошли бабы. Настя завела трактор, включила привод. Широкий ремень дернулся, побежал, с каждой секундой убыстряя свой бег, вздрогнула, зашумела молотилка, отряхивая с себя густую пыль.

Работала Верка без радости, часто останавливалась, смотрела на поля, на узкую полоску дороги. Она первой увидела всадника. Он мчался на низенькой монгольской лошадке, болтая неловко ногами. И по тому, как он гнал, Верка сразу почуяла какую-то беду, бросила вилы.

— Бабы, кто это?

— Батя мой, что ли? — Поля приложила к бровям ладонь козырьком. — Ну, точно, он. Куда это разбежался? Шею свернет, старый.

Викул Абрамыч осадил лошадь у молотилки, свернулся с нее, сдернул с головы шапку. Ветер растрепал его бороденку, взъерошил жиденькие волосы.

— Поля, доченька, мужика твово…

— Федоса? Убили? — Вилы выпали из ее рук, она медленно села на землю. — Ой-ой… Уби-и-или!

Ее пронзительный вскрик полоснул но сердцу.

Сбились в кучу, заплакали бабы. Тарахтела, гремела пустая молотилка. Ветер закручивал пыль и полову, шевелил солому. Игнат и Викул Абрамыч стояли, опустив обнаженные головы. Лошадка Викула Абрамыча, путаясь в поводе, подошла к вороху хлеба, хватала зерно вислыми губами, косила на людей недоверчивым взглядом.

Игнат велел Насте остановить молотилку, запряг лошадь, отправил Полю и Татьяну домой. Поздно вечером он и сам уехал. Перед этим подошел к Верке, спросил:

— Ну что, поедем?