— Он… он лез обниматься… Такой охальник. А руки у него потные, склизкие. Бабой, говорит, моей будешь, обвенчаюсь с тобой.

Макся сел, долго молчал, стискивая кулаки.

— Стерва! — наконец сказал он. — Я его обвенчаю с гробовой доской!

— Боюсь я, Максим. Страшно… Татьянка поежилась.

— Ничего, Танюша, ничего… Он взял ее за руки, усадил рядом, обнял за плечи. — Теперь я вас одних не оставлю.

10

Игната разбудил дождь. Звонкие струи расхлестывались о стекла окон, дробью сыпались на крышу. Во дворе тускло светились заплаты луж, на них плясали дождевые капли, вздувались и лопались пузыри, за воротами в канаве вспенивался ручей. Все небо было затянуто сумеречью. Дождь вроде бы окладной. Слава тебе, господи, помочка добрая будет. И передохнуть можно. Устал Игнат за вешную до смерти.

Не торопясь, позевывая, он оделся, пошел доить корову. Сарайчик протекал, корова чуть ли не по колено стояла в раскисшем навозе. Надо было дранья надрать и поправить крышу, а когда? Хлеб, правда, посеял, но зеленка на очереди, пары, а там уж и сенокос не за горами, за сенокосом страда. Зря, видно, послушался тогда Корнюху, отказался от женитьбы. С Настей жилось бы куда как легче. Теперь она почти не помогает, самому надо и коровенку доить, и убираться. Хочешь не хочешь вставай ни свет ни заря и принимайся за муторную бабью работу, да спеши, а то в поле выедешь позже всех, и мужики просмеют. Вечером всем другим! отдых, а ему снова домашняя маета. Кроме всего Лазурька. То и дело гонит в ночной караул Стигнейку ловить. Пока что Стигнейку ни один караульный в глаза не видел, не дурак он, Стигнейка-то. Но все-таки польза от караулов есть. Воровство поубавилось, давно никто не шарит по амбарам, по омшаникам. Это хорошо. Это Игнат одобряет. Тяжело только без передыху, шибко тяжело. Эх, зарядил бы дождик дня на два-три, то-то поспал бы…

Корова в грязи стоять не хотела, переступала с ноги на ногу, головой вертела, норовя поддеть его рогом. Но он на нее не злился, почесывал мокрый бок, уговаривал:

— Погоди маленько, Чернуха, сейчас на волю выпущу. Погоди… Не глянется хозяин? Настюха, конечно, обходительнее, но видишь, как с ней получается.

Выпустив корову на выгон, Игнат за воротами постоял, поджидая, не покажется ли во дворе Изота Настюха. Но за глухим заплотом было тихо, должно, успели убраться. Вон из трубы дымок тянется, стало быть, печку топят, Настюха, может, блины к чаю стряпает. Пойти бы к ним, да все равно не поговоришь при людях, если уж без людей, наедине ничего ей не мог сказать. — Сколько раз собирался, но все откладывал. Опасался: ну как получит полный отказ, тогда что? Потихоньку выспрашивал у молодых ребят, не гуляет ли она с кем нет, не гуляет. Когда так, тянуть нечего, сказать ей все, а там будь что будет. Ей и разжевывать не надо, чуть намекнуть, дальше сама обо всем сдогадается. Верится, не оттолкнет его Настя, не позарится на другого. Сегодня она придет, в другие-то дни ей некогда, тоже в поле работает. Придет ли? Если придет, все будет хорошо, если нет…

Оттого, что льет дождь и можно отдохнуть, от ожидания встречи с Настей, Игнату было как-то по-особому хорошо. Возвращаясь в избу, он снял шапку, подставил голову под струю воды, сбегавшую с крыши, умылся. Дома навел полный порядок, ножом выскоблил пол, посыпал его речным песком, затопил печку. И ему почему-то все время казалось, что сегодня не просто вынужденная передышка, а праздничный день.

Все сделав, лег на кровать, но не спал, лениво потягивался, смотрел в окно, слушал то затухающий до тихого шепота, то буйно вскипающий шум дождя. Над селом низко-низко плыли тучи, их растрепанные космы местами свешивались почти до крыш, почти цеплялись за трубы. Свет был серый, вялый, а в избе радовала глаз желтизна песка на полу, сухое потрескивание дров в печке, всплески отсветов огня, играющие на стене.

Когда под окном кто-то прошлепал по лужам и стал подниматься на крыльцо, Игнат вскочил, одернул рубаху. Но гость был нежданный. Пришел Стишка Клохтун. Держась за скобу двери, сказал:

— Собрание бедноты сегодня. Приглашаем.

Стишка, наверное, обегал всю деревню, ичиги его были заляпаны грязью, рыжий, выношенный зипун мокро повис на худых плечах, тонкие губы посинели от холода. Жалко стало парнягу.

— Садись к печке, обсушись, нe то простынешь.

— Некогда мне. Вот если чаек горяченький…

— Есть. Зеленый, по-бурятски заваренный.

— Тем лучше, — не вытерев ног, не сбросив зипуна, в шапке Стишка сел к столу. На желтом полу остались грязные пятна, скатерка па столе под его локтями потемнела, стала мокрой.

Не сдержался Игнат, взглядом показал на следы, на скатерть, упрекнул:

— Экий ты неаккуратный. Скинь хоть шапку.

Чуть-чуть, про себя усмехнулся Стишка, но шапку снял. Торопливо глотая горячий чай, он оглядывал избу острыми ястребиными глазами, ни на чем долго не задерживаясь, лишь на иконах остановился, его брови, высветленные солнцем до цвета спелого овса, дергаясь, взъехали на высокий лоб.

— Для чего они у вас?

— Для того же, что и у всех, — с неохотой ответил Игнат.

— А еще красные партизаны! — брови съехали на свое место и распрямились в стрелочки. — Экая невежливость и культурная недоразвитость.

— Чего бормочешь?! Игната удивила беззастенчивость Стишки.

— Сними ты эти доски, не пачкай своего звания.

— На свой куцый аршин примеряешь? Сперва переживи хоть половину того, что нашему брату досталось.

— Переживали много, учились мало что толку?

— Уж не ты ли научился?

— Учусь… Каждый день самопросвещением занимаюсь. Иначе теперь нельзя.

— Ну и занимайся на здоровье, может, будет какой толк впоследствии. А пока не шебарши про свою ученость, она у тебя пока что, как у зайца хвост вроде есть, вроде нету. Скажи-ка, если ты такой ученый, что главное в человеке? Чем он разнится от животного?

— Могу, конечно, разъяснить, но это дело долгое и опаска есть: не все поймешь.

— Я, по-твоему, полудурок? — спесивость Клохтуна и забавляла, и сердила Игната.

— Не полудурок, но отсталости в тебе много. В бога, наверно, еще веришь? Молишься?

— И верю, и молюсь.

— Ну вот… Однако смотри, Игнат Назарыч, не завели бы тебя молитвы и эти деревяшки, через плечо Стишка ткнул пальцем в сторону божницы, прямехонько в кулацкий табор. Для них партизан с затуманенной башкой находка.

— Другому такое ляпнешь поколотит.

— Отошло времечко колотить. А богов, боженят, прислужников ихних вскорости поганой метлой из села выметем. Не жди этой поры, худо может обернуться…

— Припугивай других, парень!

— Я не припугиваю. Из уважительности к вам, братьям Родионовым, говорю.

— Оно и видно… Таким манером мало кого возьмешь. Ты, ученая голова, когда-нибудь думал, почему атаман Семенов в восемнадцатом году Советскую власть сбросил? Легко сбросил, но сам не удержался. Я не ученый, а скажу. Когда казачий чехи белые красногвардейцев били, наши мужики в стороне держались не успели понять, какая она есть, Советская власть. Нам мол что ни поп батька. Ну, пришел Семенов. Засвистели плети, зачали казачки с мужичьего зада кожу спускать. Тут мужик очухался, поумнел и Семенова, и его японских пособников погнал.

— Ну и что?

— А то, что не любит мужик, когда его за горло берут или плетью по спине ласкают. Ты мне свою правду так выложи, чтобы я ее мог пощупать со всех сторон. Поверю в нее умом и сердцем, сам от всего откажусь и приму твою правду. А то сидишь, то да се плетешь, но разговор у тебя легкий выходит, как дым от папиросы: дунул и нет ничего.

Неулыбчивое Стишкино лицо, продолговатое, худощавое и остроносое, слегка порозовело. Резким движением он отодвинул стакан, сказал со скрытым значением:

— Разговор у нас пока, может, и легкий, но рука завсегда тяжелая.

— У вас? Говорил бы ты, Стиха, про себя…

За Стишку, за его настырность неловко было Игнату. Говори так, к примеру, Лазурька, все было бы на месте. Когда ждешь еженощно пули в затылок, поневоле ожесточишься. А этот крови не видел, лютости людской на себе не испытал с чего такой взъерошенный? Топырится индейским петухом, а в суть жизни проникнуть ему не под силу, слаб еще умишком. Хотя есть, видно, умишко, раз книжки почитывает. Или одного ума тут мало, еще что-нибудь требуется?