За годы вдовства Верке опостылела одинокая никчемная жизнь. Баба без семьи, по ее словам, как пень у большой дороги торчит никому не нужный, разве когда свинья бок почешет или кобель подвернет нужду справить, а все другие мимо, мимо. Рымарева с мальчишкой его малолетним она приняла так, будто всю жизнь ждала. Уж одно то, что есть о ком заботиться, радовало Верку. Васька, неуклюжий карапуз, льнул к ней больше, чем к родному отцу, а когда впервые назвал мамой, она даже всплакнула украдкой.

А Павлу Верка не знала, как и угодить. Вернется он с поля грязный, усталый, у нее уже баня истоплена, чистое белье приготовлено, ужин налажен. Читает он вечером газету или пишет, Верка на цыпочках ходит, не стукнет, не шебаркнет. И никогда не было, чтобы намекнула, что дровишек нет или на мельницу надо съездить, или забор подправить мало ли мужичьей работы в крестьянском дворе! Все сама, ее здоровенные ручищи одинаково ловко держали и топор, и подойник. Соседки подсмеивались над Веркой:

— Для чего мужика в доме держишь?

— Вам-то что за дело? — отшибала насмешки Верка.

Злые языки при случае намекали ему на небезупречное прошлое Верки. Но это его мало трогало. Прошлое человека принадлежит только ему самому.

Дома он чувствовал себя таким, каким по-доброму человек должен чувствовать себя всюду самостоятельным, независимым, свободным от тягостной необходимости взвешивать каждое свое слово, выверять каждый поступок. За короткое время он настолько привык к неназойливой заботливости Верки, к ее наивному обожанию, что не мог уже и представить, как раньше обходился без всего этого.

Петров, новый секретарь райкома, видимо, крепко учел урок, преподанный предшествующему начальству, по всему было видно, что он не намерен миндальничать с кем бы то ни было. В Тайшиху зачастили уполномоченные. Они пересматривали списки обложенных твердым заданием, включая в них все новых и новых единоличников, вызывали мужиков в сельсовет и грозили отдать под суд всех, кто не рассчитается с государством в ближайшее время. Белозеров для острастки описал имущество «твердозаданцев», запретил что-либо продавать или передавать другим без разрешения сельсовета.

Забегали, засуетились «твердозаданцы». Некоторые, кряхтя, поругиваясь, стали сдавать хлеб, но многие никак не хотели признать справедливым обложение и хлопотали, где только можно. Почти каждый день не тот, так другой являлись к Рымареву. В деревне считали, что Павел Александрович свой человек и у районного, и у городского начальства, просили заступиться или, на худой конец, умно, по-ученому составить жалобу.

Рымарев отбивался как мог. Ему и не хотелось грубо, решительно отталкивать от себя мужиков мало ли что может быть! но и заступаться за них он не имел никакого желания. Попробуй, разберись, с кем из них поступили действительно несправедливо, а кто просто так, на всякий случай посылает жалобу авось да что-то выгорит.

Верка видела, как он нервничает при каждом посещении «твердозаданцев», но до поры до времени помалкивала.

Особенно настойчив был Лифер Иванович Овчинников, пожилой, крепкий мужик, с большой, сроду не чесанной бородищей.

— Не могу я ничего сделать, — мягко, терпеливо убеждал его Рымарев.

— Но как считаешь, по закону это наваливать такую беду на человека? — допытывался Лифер Иванович.

— Ничего я не считаю. Мое дело колхоз. По всем другим вопросам обращайтесь к товарищу Белозерову.

— Это к Задурею-то? Да он разговаривать разучился, он же гавкает, как собака. Что с ним наговоришь? Вот покойник Лазарь Изотыч был человек душевный. И ты… культурность у тебя, обхождение. Пойми, дорогой товарищок, нет моих силов, чтобы столько сдать. Вот ей-богу! Дети же у меня, Павел Лексаныч.

Униженно горбатилась широкая спина Лифера Ивановича, из-под густых суровых бровей просяще смотрели прямо в душу Рымарева серые глаза. И эта униженная поза, и просьба в суровых глазах до того были не свойственны мужику, что Рымареву стало не по себе.

Из кути вышла Верка. За ней, переваливаясь с боку на бок, как утенок, ковылял, держась за подол сарафана, Вася.

— Ты что тут расхныкался? — спросила Верка Лифера Ивановича. — Ты что канючишь?

— Не лезь в мужской разговор.

— Я тебе покажу мужской разговор! Ты в чьем доме находишься? Ты чего тут клянчишь? А ну, заворачивай оглобли! Ишь какой! Когда колхоз собирали, ты где был? Небось не бегал, никого не просил, чтобы тебя записали. Все выгадывал. Ну и выгадал, и получай, и не лезь с жалобами. Если весь ум в бороду ушел горбом отдувайся.

— Да ты-то чего взъелась?

— Шагай, шагай! — Верка подтолкнула его к дверям. — Изведете мне мужика, паразиты несчастные. Ни днем, ни ночью от вас покою нет.

На пороге Лифер Иванович обернулся, сказал с горечью Рымареву:

— Молчишь? Эх ты!

Она проводила Лифера Ивановича на улицу и закрыла ворота на засов. Когда вернулась, он сказал:

— Не надо бы так.

— А что с ними чикаться? Я их всех отважу таскать сюда свои жалобы. Поддайся им, так свету белого невзвидишь. Без того у тебя ни отдыха, ни продыха.

На этом дело с Лифером Ивановичем не кончилось. Через несколько дней поздно вечером к Рымареву пришли Максим и его брат Игнат. Вместе их Рымарев почти не видел и сейчас поразился, как они не схожи друг с другом. Игнат здоровяк, неторопливый, не быстрый на слово, все больше молчит, сжимая в кулаке бороду. Эта борода делает его старше на добрый десяток лет. Максим худенький, узкоплечий, как сын ему.

Верка стала на стол налаживать, ко Максим остановил ее.

— Не надо. Мы ненадолго, и по делу. А дело, Павел Александрович, такое. Неладно, кажись, выходит у нас с обложением мужиков.

— В каком же смысле неладно? — настороженно спросил Рымарев, предчувствуя, что этот хрупкий молодой человек с синими, как у девушки, глазами опять что-то надумал, снова попытается возлечь в какую-нибудь историю.

— В том смысле, что мы, прямо говоря, кое-кого разоряем.

— Кого же?

— Да хотя бы Лифера Ивановича.

— Жаловался?

— Нет.

— Так откуда же ты взял?

— Братуха вот, Игнат, сказывает.

— Тебе жаловался? — спросил Рымарев у Игната.

— Да нет. Кто я такой, чтобы жаловаться? Стороной узнал, что подвели под твердое задание. Игнат помолчал, словно ожидая, о чем еще спросит Рымарев, продолжал: — Неспособный он вынести такое твердое задание. Я мельником работаю. Кто что ест, мне хорошо известно. Лифер перед весной молол зерно, смешанное с брицей. Стало быть, от прошлогоднего урожая ничего не осталось.

— Ну это еще как сказать, — усомнился Рымарев. Игнат подумал, качнул головой.

— Нет, не станет мужик набивать брюхо брицей, если калачи имеются. Нынче Лифер посеял много, это верно. Но с землей ему утеснение было, вся пашня на взгорье. Хлеб там родится худо. На мельницу я ездил мимо Лиферовых полей. Не урожай горе. Колос от колоса не услышишь голоса. На это начальство не посмотрело. Много десятин засеяно, ну и гони хлеб без разговоров. Разве такое дозволяется Советской властью?

— Но при чем тут я?

— Посоветоваться надо, Павел Александрович, — сказал Максим. — Зазря человек пострадает. Не везет этому мужику. Помню, еще при Лазаре Изотыче его да еще Викула Абрамыча и Прохора Семеныча прижимали. Отстоял Лазарь Изотыч. И нам надо как-то помочь мужику.

— Почему вы идете ко мне, а не к Белозерову? Этого я понять никак не могу!

— И к Белозерову пойдем, а как же… — Максим достал кисет с табаком, скрутил папироску. — Хотел я знать, что ты о таких делах думаешь.

— Послушайте, Максим Назарыч, мне совсем не до этого! — взмолился Рымарев. — И без вашего Лифера дел по горло.

— Он ночей не спит, — подтвердила Верка. — То пишет, то читает.

Она купала в деревянном корыте Васю. Мальчик весело взвизгивал, смеялся, расплескивал воду.

— Твой, что ли? — спросил Игнат Рымарева.

— Мой.

— Справный парнишка. У Лифера самый малый твоему ровня будет.

— Ты мне скажи, по закону все это? — гнул свое Максим.