— У нас недавно мужика засудили… — Табачный дым першил в горле, Игнат кашлянул, расстегнул верхнюю пуговицу полушубка. — Вот он управился…

Через плечо Игнат кивнул на Белозерова.

— За что судили? Ни за что.

Секретарь не то хмыкнул, не то промычал что-то невнятное, взгляд его построжал, бледные одутловатые щеки затвердели.

— Ни за что у нас еще ни одного человека не осудили. Что это за разговорчики — ни за что? Наверное, хлеб не сдал?

— Не сдал… Но…

— Какие могут быть «но»? Не сдал — это не сдал. А вы кто такой, собственно? Родственник осужденного? Товарищ?

— Никто я ему.

— Добровольный ходатай? Товарищ Белозеров, что это за гражданин?

— Колхозник, товарищ Петров. Брат Максима Родионова, — четко, как воинский рапорт, выпалил Белозеров.

— Странно и непонятно. Вам, уважаемый, надо не защищать, а выявлять утайщиков хлеба.

Игнат понял, что этому человеку ничего не докажешь, ни в чем его не убедишь.

— И сами исправно выявляете, сказал с глухой враждебностью, повернулся к дверям.

Белозеров смотрел на него, насмешливо щуря глаза, его, кажется, так и подмывало спросить: «Ну что, выкусил?»

Этот разговор нагнал на Игната такую тоску, какой он не знал после убийства Сохатого. Сейчас даже больше… Со Стигнейкой было все понятно. Душевно мучаясь, знал: случись сызнова то, что было, поступил бы так же. В точности. Когда человек становится хуже бешеной собаки, когда за ним остается след людской крови, как не перегородить ему дорогу? Подняв руку на Сохатого, он взял на душу великий грех, зато уберег многих от гибели и несчастий, искупил вину перед покойным Лазарем Изотычем. Да, тогда все было много понятнее. Сейчас… Жизнь Лиферу Ивановичу угробили. И сделали это не какие-то злодеи, вроде Сохатого. Свои это сделали. Вот что плохо. Если людьми завладеет бессердечье, ожесточение, станут они гнуть, ломать виноватых и правых что тогда будет? За зто ли жизнь отдали Макар, Лазарь Изотыч и тысячи других мужиков, которым бы жить да жить? Нет, невозможно, чтобы зло верх взяло, никак невозможно.

На мельницу Игнат собирался с неохотой, тянул время. Потом понял, что поджидает Белозерова. Может быть, он одумался, может быть, с секретарем у него был разговор о Лифёре Ивановиче, когда он ушел из райкома, не могло не быть у них разговора.

Хотел сходить в сельсовет, но передумал, пересек улицу, толкнул ворота двора Насти. Ее дома не оказалось, на двери висел замок.

Во дворе было чисто выметено, прибрано, а все равно сразу видно, что домом правит баба. Заложка от ворот утеряна, вместо нее кривая палка, две свежих доски к забору прибиты косо, и гвозди загнуты, торчат кабаньими клыками. Самый последний мужичишка так не сделает…

Он повернулся и направился домой. В воротах столкнулся с Настей.

— Игнат! — она обрадованно улыбнулась, стукнула ногой об ногу, сбивая с черных унтов снег. — Совсем забыл обо мне?

В руках она держала круглое сито, сплетенное из конского волоса, черные варежки, вытертая курмушка были в муке. — Ты где была?

— На распродаже. Хозяйство Лифера Иваныча Белозеров с Еремой Кузнецовым расторговывают. Купила сито. Почти новое и почти даром. Погляди. Она протянула ему сито.

Игнат отвернулся. Вот как, значит… Поговорил, значит, Стефан с секретарем.

— Отнеси сито обратно, Настя.

— Почему? — Она удивленно моргнула. — Все брали. Корнюха три раза прибегал, весь вспотел от торопливости.

— Вон как! Корнюха… А ты все равно не бери.

— Да что тут особенного, Игнат? Не возьму я возьмут другие.

— Стыдно, нехорошо, Настя. Каждая тряпка, каждая вещица слезами омыты.

Настя посмотрела на сито, стряхнула с варежек муку.

— Отнесу… Ты заходи в избу, подожди меня.

— Некогда. На мельницу еду.

— Рассердился?

Не то слово рассердился. Совсем он не рассердился. Стыд, обида за людей больно стиснули душу. Налетели, как воронье на падаль, тащат, радуются дешевизне, и совесть их не ворохнется. Даже у Насти. Вот тебе и новая жизнь, вот тебе и добросердие и бескорыстие.

Когда он подходил к воротам, Настя резко, словно бы испуганно, окликнула его: — Игнат!

Он обернулся.

— Что?

— Игнат, я… — Она запнулась и сказала, кажется, не то, что хотела сказать: — Я на днях приеду на мельницу. Пшеницу размолоть надо.

На мельницу она не приехала. В деревне открылась школа для взрослых, и Настя, Татьяна, Устинья, многие другие бабы, — а также мужики пошли учиться. За колченогим столом только об учебе и разговоры. Мужики посмеиваются. Чудно это баб грамоте учить. Тараска Акинфеев пожаловался:

— Моя от рук отбилась с этой учебой. Я ей: ужин вари. Она мне: сам сваришь, не развалишься. Я ей: рубаху выстирай. Она мне: у самого руки не отсохли. Стукнул бы — нельзя. Заявление настрочит, потому как грамотная.

Приехал молоть свое зерно Белозеров, послушал рассуждения мужиков об ученых бабах, фыркнул:

— Темнота вы некультурная!

Викул Абрамыч тряхнул узенькой бородкой, сладенько заулыбался.

— Что верно, то верно темнота, Иваныч! Вразуми. К примеру, моя деваха, Полька, тоже каждый вечер по букварю носом елозит. А где польза? Или грамотным жалованье особое будет? Надбавка ли какая за ученость? А то чистим, к примеру, стайку. Старуха ни одной буквицы не знает, Полька по букварю без запинки чешет, а разницы никакой. Нарочно приглядывался. Старуха коровью лепешку на вилы и в короб, Полька на вилы и в короб.

— За такие разговоры тебя самого не мешало бы на вилы и в короб, а сверху побольше навалить лепешек, чтоб не высовывался, — без улыбки сказал Белозеров. — Надоели вы мне, пустобрехи. Ты, Викул Абрамыч, берешься судить о грамоте, а сам только в коровьем дерьме и смыслишь.

— Так оно и есть, Иваныч, так и есть, — весело, с охотой согласился хитрущий Викул Абрамыч.

Белозеров закинул за спину винтовку, насыпал в карман патронов и ушел в лес на охоту. Вернулся поздно вечером, пустой, позвал Игната в зимовье.

— Назарыч, тут недалеко чья-то могила, что ли? Крест стоит.

Доглядел-таки, варнак глазастый. В непролазной чаще похоронил Игнат Стигнейку Сохатого, поставил на могиле крест: каким бы ни был он, а христианин, негоже было закопать его в землю просто так, будто дохлую собаку. Думал, никто не отыщет его могилу. Отыскал…

Зоркие глаза Белозерова в упор смотрели на Игната.

— Так чья это могила, Игнат Назарыч? Не Сохатого ли?

— А тебе что, не все равно…

— Я так и думал, — помолчав, Белозеров весь подался к Игнату. — Ты его кокнул?

Игнат не ответил, отвернулся. Белозеров, усмехаясь, свернул папироску, дыхнул на Игната горьким махорочным дымом.

— А я все гадал: где обретается этот бандюга? Увидел могилу, и сразу в голову стукнуло тут! Иначе он бы дал о себе знать… Обстановочка! А я думал, ты только молитвы возносить способен. Как решился, а?

Игнат и на этот раз ничего не ответил. В тягость был ему весь разговор. Хотелось одного, чтобы Белозеров поскорее ушел. Но тот и не собирался уходить, дымил махрой, раздумывая вслух:

— Не знаю, хвалить тебя за самоуправство или… сам я на твоем месте сделал как-нибудь иначе. Ну, ладно… Знает кто-нибудь, что ты его пристукнул?

— Нет.

— Совсем никто?

— Совсем.

— Это хорошо. Пусть все так и останется. Но крест сруби. Не крест, кол осиновый нужен на его могилу.

— Не буду рубить.

— Тогда дай топор. Я сам…

И он ушел в темный молчаливый лес. Возвратившись, бросил топор у порога, сел на прежнее место. Опять курил, усмехался. Вдруг спросил:

— А как насчет совести, не беспокоит?

— Пошел к черту! Что тебе надо? Катись, Стефан Иваныч, своей дорогой и в душу мне не влезай.

— Ты не сердись. Я же не сердился, когда ты спрашивал…

— Что тут спрашивать? Кошку утопить и то…

— Он же был из гадов гад.

— Да хоть распрогад! Постой… Ты вроде бы меня к себе приравниваешь. Вон куда заметал, Стефан Иваныч! Напрасно стараешься. Ты своих калечишь. Трудяг.