– Мама, хосю теста и розек! Теста и розек!

Это Ольгейр крикнул через проход Сньоульке, по-прежнему храпевшей в своей постели. Обычно он спал под боком у нее, и ему давали кусочек теста с утренней порцией молока, которую Гест приносил с Молочного хутора. После этого мальчику давали «рожок» – славную соску дерновых землянок, то есть ложечку теплой овсянки, часто смешанной с сушеной рыбой, увязанную в старую тряпицу, которую он потом и сосал все утро.

Сньоулька завелась сразу, как машина, дохрапывая последние ноты уже на ходу, не глядя на ребенка; но, оказавшись в кухне, она уже почти проснулась и развела огонь. Над крышей завывал северный ветер, и, чтоб не выпускать из кухни слишком много тепла, Лауси засунул в дымник винную бутылку без донышка, и этот стеклянный дымоход был знаменит на всю округу. Северный ветер наигрывал на бледно-зеленом бутылочном горлышке свою минималистическую утреннюю мелодию, а тем временем из глубин восставало утро.

Вот и еще один день упал на Сегюльфьорд.

Глава 3

Моревизор

Хутор Прибрежный состоял всего лишь из одной бадстовы у самого моря, с деревянным фасадом, обращенным к северному ветру, и еще одним смотрящим на юг, а с южной стороны там располагались очень короткий коридор и пристройка-кухня, благодаря которым эта дерновая хижина обретала право называться полноценным хуторским домом. Это была еще не самая убогая лачужка на Косе – но и не лучшая. Самым большим ее недостатком была близость моря: ритмом этой новой жизни был прибой – а уж эти часы возвещали звоном о начале каждой новой минуты. Даже в самые ласковые безветренные дни невидимая волна имела свойство разбиваться о берег с таким грохотом, что старой женщине на высокой подушке становилось не по себе: она принимала этот звук за треск антилавинного заграждения в горах.

Косу регулярно заливало во время прилива, и тогда дом превращался в корабль из грез Геста: обитатели вставали с постелей прямо в ледяную воду, доходившую до щиколотки. На взморье вечно было полно водорослей, длинношеих травянистостей. Хотя на суше исландцы уже извели весь лес, в море, судя по всему, заросли тянулись от берега до самой глуби, и волна без устали выгружала из пучины все, что только могла. В воздухе всегда вились тучи птиц, чайки и вóроны, кружащие на неподвижных крыльях над взморьем, подобно воздушным змеям; они высматривали в кучах водорослей, чем поживиться. Но хуже всего было во время сильного прибоя: трижды волнами разбивало оконное стекло в северном фасаде, а однажды на крышу бадстовы закинуло бревно весом с человека – только балки затрещали.

Из того бревна Лауси соорудил очень удобную скамью перед входом в дом, а после этого происшествия его посетила мысль, что не помешало бы раздобыть для всей семьи военные каски, чтобы надевать перед сном. Но он все никак не мог собраться запросить об этом датскую армию.

Гест имел привычку стоять у порога или на гребне взморья и глазеть на устье фьорда. Там он мог стоять получасиями напролет – тем более сейчас, когда «селедочное лето» уже завершилось. Устье было словно окно в комнате со стенами-горами, какую представлял собой фьорд. Только из него открывался вид на горизонт – эту крошечную полоску между мысом Сегюльнесом на востоке и Концеземельскими скалами на западной стороне фьорда. И хотя он знал, что там дальше ничего нет, только еще море, а потом Северный полюс – но ни земель, ни городов, – в небесах над горизонтом всегда таились какие-то грезные чары. Проплывавшие там облака, свет, задержавшийся там, отсвет заката, свершавшегося за горами на западе, – все это сулило волшебные приключения и другие миры.

И он все время завороженно смотрел вдаль, в устье фьорда, подобно людям более поздних времен, не отрывающих глаз от своего экрана со сводкой новостей. Даже в будничной дождливости, висевшей над горизонтом подобно темно-серому ливневому занавесу, казалось, таились великие вести, увлекательный рассказ, пение целых народов, стычки за Уралом, крушения на Босфоре. Устье фьорда было для него интересной передачей по телевизору. Моревизору.

В тот день он смотрел, как лето с боем выходит из фьорда. «Каяблики упйили!»

Свечерело; север стал дуть слабее, и два норвежских парусника распустили паруса по ветру, а третий буксировало моторное судно. Гест провожал взглядом белые паруса, неистово бьющиеся под морским ветром, словно дочитанные страницы другой книги. Четвертая сельдевая путина в Сегюльфьорде официально подошла к концу. Эти суда принадлежали норвежскому авантюристу Руне Ветлесену; он отчаливал домой последним. Время уже перевалило за середину сентября, и погода была ненадежной. Правило оставалось прежним: флот отплывал до ураганного дня – седьмого сентября, но поскольку в этот раз селедка ловилась и после него, самые отчаянные рыбаки решили попытать счастья. Одним из них был Ветлесен – он был в этой отрасли начинающим и совершенно безрассудно пер на рожон, и потому, разумеется, получил от острословов прозвище «Ведь лез он». За лето он уже изрядно нажился, а в сентябре захотел еще больше. Либо он вернется на родину первостатейным богачом, либо – прибитым к берегу утопленником.

«Помоги им Боже!» – думал Гест, как и многие другие. Те три корабля весь день ждали, пока ослабеет ветер, и сейчас, похоже, собирались выбраться из фьорда, пока не стемнело. Наш герой продолжал стоять и провожал суда взглядом за Сегюльнес, пока они не скрылись за Пиком. И тут, словно по мановению волшебной палочки, ветер упал, и весь фьорд наполнился тишиной и покоем. Волны раскинулись, словно небесно-белые простыни после бешеной стирки. Они перекликались с белизной в вышине: утренняя влага, сейчас исчезнувшая с камней, выпала вверху, словно снег: горы стояли до половины белыми.

Но вскоре тишину нарушил треск моторного судна, которое доставило парусники в открытое море, – и день начал меркнуть. Гест спустился к самой воде, держа руки в карманах. Он пинал камешки: такое новое для себя занятие он мог позволить, потому что сейчас был обут в крепкие норвежские сапоги. Потом он немного постоял на взморье, думая о своем положении в мире. В первое «селедочное лето» он конфирмовался – годом позже, чем полагалось, по причине бесцерковья во фьорде[3], – и потом подрастал в такт с растущим промыслом. Поселок уже превратился в городок с пятьюстами жителями, с двухэтажными домами там и тут и целыми тремя магазинами, – но нашему герою все казалось, что новая эпоха еле тащится. А сам он до сих пор застрял в старой. И даже вся его выручка поступала на счет Тони из Товарищества «Крона»: только так он мог рассчитывать на более хорошие условия: осенью клал туда то, что заработал летом, а в течение зимы понемногу снимал уже сразу нужными товарами.

Вдруг он услышал за спиной легкий шорох и молниеносно обернулся (обвалы учат быстроте реакции) – но там был только их светлошерстый песик, тот самый, с бородкой.

– Пап… Сьеффи, старина!

Он непроизвольно стал называть песика Папой, как одноглазик, но сам сопротивлялся этому, очевидно, из-за мук совести: ведь это он, Гест, должен был быть его папой, а вовсе не кобель! Он был рад отвлечься от тяжелых раздумий и наклонился к песику, к немалой его радости, чесал его за ухом (хотя и не должен был) и ласково лепетал с ним: летом он видел, что так делал один иностранец. Сами исландцы обычно лишь осыпали своих собак бранью и не прикасались к ним из страха перед вшами и блохами – разве что отвешивали им пинка. Народ еще не поднялся над тем уровнем, на котором все и вся делились на угнетателей и угнетенных, и иерархия уважения выстраивалась таким образом: церковь, лавка, деревянный дом, дерновая хижина, собака, кошка, мышь, вошь.

Этим летом наш герой выручил меньше, чем в прошлом году. Улов был более скудным, чем в первые три изобильных лета, и ему не дали работу после сентябрьского долова. Заработанного на селедке едва ли хватит на всю зиму на семью из пяти человек, которая сейчас была на нем.