У нее не только все выходило невкусным (например, когда она пекла очажный хлеб, он у нее вечно подгорал, да и сама она обжигалась), – она еще половину приготовленного сама сжирала. Она и была та самая кухарка, которая подает на стол, набив рот, и порой у нее по подбородку стекала ржаная каша, хотя в аске ничего не было, кроме сушеной рыбы да нутряного жира. То есть домочадцы часто ощущали запах ржаной каши, хотя в бадстове она и не появлялась. На хуторе явно поселилась обжора: Гесту приходилось постоянно пополнять запасы, и под Пасху вся мука вдруг закончилась; ему пришлось влезть в долги к купцу Тони, и это было ему не по нутру.

Впрочем, на Сельмине это обжорство никак не сказывалось. Хотя она была сложения крепкого, на ней не было ни складочки жира. Это видела вся семья по вечерам, потому что Сельмина, ложась спать, раздевалась догола при всех еще до того, как задували огни, и, очевидно, старалась, чтоб все ее прелести заметили мужчины. Лицо у нее было не лишено симпатичности – но кожа на нем грубая и нечистая, а ее волосы – топорщащаяся, кишащая вшами копна, в которой заблудилась бы любая расческа. Так что внешний вид девушки был весьма непривлекательным, но тело, таившееся под тряпками, было белоснежным и по-девически округлым и способным свести с ума наидостойнейших мужчин.

Гест обычно отводил взгляд от этих ежевечерних представлений, он для них уже слишком много девушек перевидал, а старик Лауси, судя по всему, уже не интересовался женскими чарами, если только они не были зарифмованы; но уж если на хутор заносило гостя, то воздух в доме буквально загустевал от вожделения. Дважды приходилось Гесту выволакивать мужчин из постели Сельмины и Ольгейра и объяснять при этом: девушка еще даже не конфирмовалась, а мальчик может и проснуться – мол, мужики, вы вообще соображаете?

– Она пускает в оборот что может, – бормотал Лауси, когда отец-и-сын-по-жизни обсуждали это, сидя у дома.

– Да уж, повезло нам со стряпухой, – плакался Гест. – Она целую тучу вшей принесла: и головные вши, и платяные, и чесоточные, и лобковые.

– Лобковые? А ты откуда знаешь?

– От врача Гвюдмюнда.

Лауси повернулся и посмотрел на Геста, а тот пояснил:

– Он велел мне ее оберегать как следует, особенно от гонореи, эта зараза у каждого второго норвега.

– Гонорея?

– Ну, это когда течет… Это очень вредно. Я просто хочу позаботиться о ней.

– Ну, и о самом себе заодно?

– Что?

– Да, я тут слыхал, ты уже по бабам пошел и до самого Возвышенного добрался?

– А кто это сказал?

– Никто. Но тогда в сочельник было прямо видно, кто там с кем был.

– Это уже ни в какие ворота, – ответил Гест, помотав головой. – Я просто за девчонку переживаю, за Сельмину, это ж надо быть такой неряхой! А может, она и свой ночной горшок держит в кухне и полощется в нем при готовке, а еще вот вчера… Ты видел: когда она пришла из Морской хижины, у нее волосы были намазаны керосином? Она же с придурью.

– Она работящая и сметливая, – изрек Лауси. – Я не жалуюсь. По мне – да пусть выкобыливается как ей угодно, лишь бы свои обязанности исполняла.

– А еще она плоховато ухаживает за Грандвёр, у старушки уже пролежни появились. И стирать вообще не умеет. Когда она устраивала стирку, моя майка вернулась от нее желтой, цвета мочи, это значит, она мочудо кипения довела, болванесса эдакая. Ее послушать, так она все умеет, а на самом деле ничего!

– Для юной кобылки она очень даже хорошо старается. И к мальчугану добра, – ответил Лауси, буквально источая смирение и снисходительность.

Как уже было сказано, Сельмина выросла в чудовищных условиях – кто знает, что она пережила, что ей пришлось вытерпеть. Она «зачалась от косточки овечьей да греха человечьего», как говорили в те годы в Хунатинге о круглых сиротах, и ее перекидывали с хутора на хутор, пока «Секуль» не засек ее и не притянул к себе, как и другую голытьбу, не помнящую родства. Сегюльфьорд стал Америкой бедняков. Рассказы об авралах в сельдевую путину, бумажных деньгах и шумных попойках распространялись по всей стране, как сейсмические волны, потрясая жизнь многих людей до основания. Так Сельмина в конечном счете и попала в многолюдный подвал Мадамина дома.

Порой Гесту казалось, что эта Сельмина выросла попросту в хлеву, среди рогов и копыт, даже само ее имя намекало на то, что она – какая-то сельская мина. (Она – единственная за всю историю Исландии женщина, которую так зовут? И что это за имя вообще?) Девчонка могла неделями напролет молчать, словно корова или овца, лишь по временам фыркала, морща нос или встряхивая гривой, словно была как раз тем, кем ее назвал Лауси: не девицей, а кобылицей. В тех редких случаях, когда она все-таки обретала дар речи, она бросала коротко и отрывисто: «Рыбы!» – и только по тому, что слово стояло в родительном падеже, Гест понимал: рыбы в кладовой больше нет. К Ольгейру она никогда не обращалась ни с ласковым словом, ни с упреком, но пеклась о нем и всегда отдавала ему все лучшее, и мальчик был привязан к ней, льнул к ней, как цветок – к солнцу, а слова не всегда и нужны. Может, это и есть лучший способ заботиться о детях: быть для них как скотинка, как собака, как Бог.

Так что жаловаться на эту юную вольную домохозяйку было фактически и не за что – раздражала лишь ее прожорливость да нечистоплотность, превосходившая все, с чем нашим героям доводилось сталкиваться. Однажды Гест застал ее у очага на кухне, справляющей большую нужду в свой горшок, который она прозывала Дора-Прожора. Когда он пожаловался, она тотчас вскочила, не подтеревшись, и протянула горшок ему: «Тогда уж и вынеси заодно!» Взору Геста предстала колбаска угольно-черного кобылячьего помета, свернувшаяся на дне горшка в обрамлении того самого желто-рыжего мочевого камня, который всегда образуется в таких посудинах, если не мыть их регулярно.

А еще она частенько прикладывалась к бутыли с молоком, стоило той лишь появиться в доме, после того как Гест наведывался на хутор Молочный, чтоб выжать в нее содержимое коровьего соска, – и до завтрака стряпуха уже приканчивала всю бутыль. После того как все запасы в кладовой полностью вышли уже в четвертый раз с Рождества, терпение Геста лопнуло. Он решил ничего не делать и посмотреть, как будет вести себя девушка, когда ей станет нечего есть. (Сам он припас себе копченого мяса и жира в тайнике.) В тот же день он застукал ее в кухне, где она грызла кизяки из очага и перепачкала все лицо сажей. Потом, вечером, он увидел, что она гложет старую заплатку от башмака, причем в присутствии мальчика – и тут пришел в ярость:

– В нашем доме обувь не едят! Не настолько мы нищие! И при Олли так нельзя! Где ты вообще это взяла?

Она вынула изжеванный обслюнявленный башмак изо рта – это часом не заплатка из акулячьей кожи, принадлежавшая великому скороходу Эйливу Гвюдмюндссону?

– Сусанны! – прокричала она в ответ, улыбаясь закопченными губами, так что виднелись черные сломанные зубы. – Сусанны!

Глава 26

Исландцы не любят городов

В начале лета пасторская чета отправилась на корабле в Фагюрэйри с детьми и нянькой, а Сусанну оставила с прислугой в Возвышенном. Благородное семейство остановилось в доме Пьетюра Торгильсена, младшего брата Вигдис, сейчас решившего попробовать свои силы в предпринимательской деятельности в Фагюрэйри. У преподобного Ауртни было крайне важное дело в столице Севера Исландии: по-прежнему ощущалась необходимость убедить сислюманна и все правление сислы, а также и депутатов четверти страны, что Сегюльфьорду невозможно дальше обходиться без телеграфа-телефона. Ведь там живут люди, которым порой требуется из-за моря разом тысяча пустых бочек, причем непременно до выходных. Но дело продвигалось весьма туго, ведь, как и прежде, там не было недостатка в упертых консерваторах; считалось, что населенные пункты в Исландии должны расти медленно, подобно мхам, а не возникать в одночасье «как грибы на навозной куче».

Когда речь заходила о Сегюльфьорде, навоз часто фигурировал в сравнениях: селедочный промысел называли навозной кучей, которая привлекает мух со всей страны, и вонь и грязь там соответствующая, в том числе и моральная. Про детей, рожденных в этом фьорде, говорили, что они вылезают из «кобыл селедочных» и «скважин норвеговских». «Эти девки ложатся под матросню из чужих стран!» – писали галстуконосцы в газеты других городов. Именитых граждан страны и крупных фермеров раздражало, что женщинам дозволялось днями напролет простаивать на улице, вдали от дома и хозяйства, и работать на других людей – на мужчин-чужестранцев, – а с тем фактом, что порой эти женщины работали и по ночам, им было совсем уж трудно примириться. Даже сами слова «женщина работает ночью» звучали настолько неприлично, что кое-кому хотелось буквально силой закрыть фьорд. В прошлые летние сезоны ходили слухи о том, какие там толпы; когда к Косе причаливали суда, то моряков там бывало «как мошек на котяхе», и они всюду махали кулаками, лупили всех, кто подвернется под руку, пили все, что течет, и совокуплялись со всем, что лежит.