режь да мой режь
Два потока слов, мужской и женский голоса, накладывающиеся друг на друга, переплетающиеся, неразделимые — их ритмы неразделимы.
«Джаббер милостивый!» — подумала Беллис. Утер Доул бесстрастно смотрел на нее.
«Режь, и режь, и жарь, и режь!» — думала она, в ужасе направляясь к двери. Она думала о том, чем эти двое занимались в своей комнате всего в нескольких футах от нее.
Доул повел ее прочь из этой жуткой норы. Они миновали слои металла, вышли на ночной воздух. Доул по—прежнему не говорил ни слова.
«Что же это ты делаешь? — думала Беллис, глядя ему в спину. — Зачем ты мне это показал?»
В его манерах ничто не говорило о похоти. Беллис не могла этого понять. Сдержанный, красноречивый и официальный, в собственной комнате он был только рассказчиком — посвящал ее в необычные истории, излагал разные теории. А здесь, в этих коридорах, превратился в проказливого мальчишку, который нашел себе укрытие и прячется в нем. С невысказанным, неописуемым бахвальством, какого можно ждать от ребенка, Доул провел ее в свою насиженную берлогу, открыл ей свою тайну. И Беллис не могла понять, зачем.
Ее била дрожь при воспоминаниях об этих похотливых выкриках, о проявлениях страсти Любовников. А может быть, и любви. Она думала об их шрамах, надрезах. Кровь и рассеченная кожа, любовная лихорадка. Тошнота подступала к горлу. Но Беллис приводило в ужас не кровопролитие, не их ножи и не то, что они делали. Вовсе не это. Такие мелочи вовсе не волновали ее — это она могла понять.
Тут появлялось кое—что еще. Сами эмоции, напряженный, головокружительный, тошнотворный пыл, который Беллис слышала в их голосах, — вот что нагоняло на нее страх. Они пытались слиться воедино, рассечь себя и истечь кровью друг в друга. Они разрушали свои личности ради чего—то очень далекого от секса.
Эта безумная страсть со стонами, которую они считали любовью, на взгляд Беллис, была сродни мастурбации и вызывала отвращение.
Беллис приходила от этого в ужас. Тошнота, страх и ужас — вот что вызывала у нее эта страсть.
ГЛАВА 31
Днем Шекель был свободен.
Как и большинство молодых бездельников, ошивавшихся у причалов Базилио, Шекель зарабатывал на жизнь тем же способом, что и в Нью—Кробюзоне: исполнял поручения, доставлял послания и товары, смотрел, слушал и запоминал ради случайной горсти монет от временного нанимателя. На соли он теперь говорил бойко и разборчиво, если не сказать свободно.
Чуть больше половины вечеров он проводил с Анжевиной, — та жила на «Касторе» Тинтиннабулума, под колокольней. Часто она возвращалась довольно поздно, потому что Тинтиннабулум засиживался со своими коллегами, Круахом Аумом, Беллис и Любовниками, и Анжевина приносила ему книги и документы из библиотеки или из его секретной лаборатории на корме «Кастора». Возвращалась она усталой, и Шекель утешал ее ужином и неумелым массажем.
Анжевина не особо распространялась о проекте «Аванк», но Шекель чувствовал ее напряжение и воодушевление.
Остальные вечера он проводил в том месте, которое все еще считал своим домом и делил с Флорином Саком.
Флорин, как и Анжевина, участвовал в работах по проекту, а потому нередко задерживался допоздна. Но если он был дома, то охотно говорил о том, что делает. Он рассказывал Шекелю о необыкновенной уздечке, уходящей в чистую воду, о стайках ярких тропических рыб, проплывающих туда—сюда сквозь отверстия в звеньях, которые уже успели обрасти водорослями и цепкими моллюсками. По ночам сбруя подсвечивалась холодным светом. После долгих часов работы — сварки, испытаний, обсуждений, попеременно действуя как конструктор, бригадир и монтажник, Флорин чувствовал себя обессиленным и очень счастливым.
Шекель убирал комнаты, наводил порядок. Если он не готовил для Анжевины, то готовил для Флорина.
Его снедало беспокойство.
За две ночи до этого Шекель, ночуя в своем первом доме на корабле—фабрике, внезапно проснулся после полуночи, сел и замер, прислушиваясь.
Он оглядел комнату, в которой царил полумрак, лишь слегка рассеиваемый огнями и звездами за окном, — стол, стулья, бадья, тарелки, кастрюли, пустая кровать Флорина (опять работает за полночь). Но даже и в таких сумерках спрятаться было негде, и Шекель прекрасно видел, что он здесь один.
И в то же время чувствовал — не один.
Шекель зажег свечу. Никаких необычных звуков, огней или теней, но ему по—прежнему казалось, что всего миг назад он видел или слышал что—то — снова и снова, словно его воспоминания обгоняли его, напоминая о том, что еще только должно было случиться.
Наконец он снова улегся спать и проснулся лишь со смутным чувством того, что ночью его посетили дурные предзнаменования. Но на следующий вечер то же ощущение чьего—то вторжения повторилось с приходом темноты, задолго до того, как Шекель лег спать. Он стоял (молча, сосредоточившись и, наверное, с дурацким видом) и неуверенно оглядывался. Кажется, эта одежда лежала в другом месте. И эта книга. И эти тарелки.
Внимание Шекеля быстро перемещалось между предметами, между стопками и грудами вещей, глаза его бегали, словно он следил за кем—то, кто двигался по комнате, прикасаясь к вещам, по очереди переворачивая их. Шекеля обуяли злость и страх одновременно.
Он хотел было бежать, но преданность Флорину заставила его остаться. Он зажег лампы и принялся громко напевать, потом начал готовить — шумно и быстро — и занимался этим до возвращения Флорина, который, к счастью, пришел в этот день еще до того, как звуки за окном стихли.
К облегчению и удивлению Шекеля, когда он заговорил о своих странных ощущениях, Флорин прореагировал серьезно и с интересом.
Он оглядел крохотную комнату и тихонько пробормотал:
— Особенное времечко, приятель.
Несмотря на усталость, он поднялся и прошел по комнате путем, описанным Шекелем. Он трогал предметы, мимо которых проходил, внимательно их разглядывал, мурлыкал себе под нос и потирал подбородок.
— Не вижу никаких следов, Шекель, — сказал он, по—прежнему вглядываясь внимательно. — Особенное времечко. Сейчас самые разные типы пускают в ход самые разные штуки — ложь, слухи и вообще Джаббер знает что. Пока те, кто выступает против Саргановых вод и проекта, не заявляют об этом слишком громко. Они сделают это попозже, я даже не сомневаюсь. Но может быть, есть и такие, кто иными способами пытается помешать осуществлению проекта. Я тут не ахти какая шишка, дружище Шекель, но известно, что я летал на остров и что я участвую в создании узды. Может быть, кто—то пробрался сюда, чтобы попытаться… ну, не знаю… как—то помешать. Найти что—нибудь, что может усилить их позиции. Но я не так уж глуп, чтобы держать здесь чертежи. Люди устали. Дела продвигаются слишком быстро. Словно сами по себе. — Он оглянулся еще раз, потом поймал взгляд Шекеля. — Мне хочется сказать: пускай себе. Если ты прав, если пока они ничего не берут и не трогают нас, то пошли они в жопу. Меня это не пугает.
Он улыбнулся — мол, мне море по колено.
— И все—таки… — тихо отозвался Шекель, — все—таки…
Когда на следующий день Шекель рассказал о своих ощущениях Анжевине, она почти слово в слово повторила то, что сказал Флорин Сак.
— Может, в этом что—то и есть, — неторопливо сказала она. — Сейчас, видишь ли, странное время. Люди возбуждены, некоторые испуганы. По—моему, любовничек, невидимые пришельцы — не самое странное из того, что нам предстоит увидеть в несколько следующих недель. Фабрики работают над уздечкой день и ночь, и люди начинают ворчать. Ни времени, ни людей для других работ нет, никакие запасные части, никакие металлические изделия не выпускаются. «Эта буровая платформа выкачивает столько энергии, — говорят люди, — не пора ли использовать ее для нашей выгоды? Сколько еще нужно этому треклятому аванку?..» А ему нужно немало. Ему нужно до хрена — сейчас и всегда. — Она встретилась с ним взглядом и взяла его за руку. — А все эти недовольные голоса — в Баске, Дворняжнике, больше всего в Сухой осени, но и вообще повсюду — будут звучать все громче. Когда только люди поймут, что нефть и горное молоко нужны на вещи поважнее, чем их мелкие делишки?