Прочитав о конференции Фарадеевского общества, Крумрайх будто пробудился от спячки. Опять к нему вернулось ощущение козырного туза, который у него в руках и рано или поздно должен выиграть. Очень кстати, в связи с поставками электрических приборов, от фирмы «Сименс — Шуккерт» в Советскую Россию отправился знакомый ему инженер. Через него Крумрайх навел справки: «Святой Андрей» по-прежнему заброшен.

Однако у Крумрайха уже не было такой подвижности, как смолоду. Сейчас он был далек от мысли о безрассудных действиях или поездках. И вновь ожившая мечта, теперь туманная и сладкая, без осязаемой и зримой формы, лишь подогревала в нем глухую неприязнь к большевикам. О чем-либо вроде концессии на Украине пока и речи быть не может. Но долговечен ли колосс на глиняных ногах — советский, большевистский строй?

В Германии началась новая эпоха. Из Берлина разносился голос Гитлера, призывающего к походу на восток. Могущество фюрера крепло. Буквально на глазах страна преображалась. Повсюду выли моторы, шагали солдаты. И вот — уже Австрия подвластна Гитлеру, и вот — Чехословакия и Польша…

Крумрайх совсем воспрянул духом. Да, с Гитлером ему, конечно, по пути!

Светлым праздником для него выглядел день, когда несметные дивизии фашистов по всему огромнейшему фронту вторглись в Советский Союз. Гремят оркестры. Реет свастика на знаменах. Фюрер говорит: блицкриг, молниеносная война.

Крумрайх готовился недели через три поехать на «Святой Андрей».

А дальше было так: он много раз откладывал срок своей поездки, выжидая окончательной победы над большевиками. Война же принимала затяжной характер. Недели превращались в годы. И кто мог бы подумать, что армия большевиков окажется не пустым орешком?

Миллионы немцев падали убитыми. По слухам, и в тылу, на Украине, смерть от партизанской пули таилась за любым углом. Наконец Крумрайх, потеряв терпение, решил не глядя ни на что пуститься в рискованный вояж. Но не успел поехать. В это время вся Германия надела траур по погибшим в Сталинграде. А вскоре фюрер объявил: в целях спрямления линии фронта немецкие войска оставили район Донецкого бассейна.

Взявший меч от меча и погибнет. Пришла зима с сорок четвертого на сорок пятый год. В Восточной Пруссии загрохотали пушки. Семья уже уехала на запад, а Крумрайх все еще метался по своему опустевшему поместью. То без нужды пройдет по комнатам, то прислушается к канонаде, то с ужасом смотрит в окно, за которым, не спросив его согласия, взвод солдат-эсэсовцев проламывает амбразуры в стене кирпичного сарая. За другим окном, прямо посреди двора, солдаты устанавливают неуклюжий шестиствольный миномет. Подтаскивают из автомобиля ящики, очевидно, с минами.

И миномет взревел, извергая дым. Во дворе раздались ружейные выстрелы. Снова плюнул минометный залп. Как бы в ответ ему, внезапно оглушив, где-то совсем близко ударил русский снаряд. Со звоном посыпались стекла; комната наполнилась пыльным и морозным облаком.

Крумрайх выскочил из дома. За его спиной опять от страшного удара точно раскололись небо и земля. Все было позабыто: пальто, мебель, даже деньги в кабинете.

Он бежал по шоссе — задыхающийся, тучный, с сине-черными пятнами на багровом лице. Бежал, нелепо взмахивая руками и ногами. В небе рокотали самолеты. Ветер мел по асфальту мутные волны снежинок. А когда не стало сил бежать, он оглянулся. Увидел вдалеке знакомый бугор, на нем — свою черепичную крышу.

Вдруг блеснуло пламя. От крыши как бы вскинулось вверх чудовищное дерево. Оно распластало в воздухе широкую дымную крону. Оттуда дождем падали какие-то темные куски.

Крумрайх оцепенел. Ни крыши, ни дома под ней на бугре уже не было. Вместо дома теперь дымилась плоская груда камней.

Если не считать нарастающего гула самолетов, все это произошло в безмолвии. Лишь несколько секунд спустя к нему донесся громовой раскат взрыва.

…Что же сталось с Крумрайхом после того, как он потерял поместье? А ничего особенного. Живет сейчас в Мюнхене.

С виду он — ожиревший, страдающий острой одышкой старик, хотя ему едва перевалило за семьдесят пять. Глаза его смотрят на окружающих сердито. Он чувствует себя жестоко обиженным судьбой.

Часто, запершись в комнате, он разглядывает небольшой эмалевый портретик Гитлера, вспоминает о «Святом Андрее» и рухнувших мечтах, о разрушенной усадьбе и бывшей Восточной Пруссии, где даже Кенигсберг у коммунистов называется теперь по-новому.

Иногда, перебирая в памяти ушедшее, он будто видит свой прежний кабинет. Кожаное кресло. Книжные шкафы у стен. Сейф, где его ценные бумаги; на отдельной полке сейфа в клеенчатом чехле остались аккуратнейшие выписки, которые он делал из газет и журналов. Там и результаты конференции Фарадеевского общества и все другое важное по части фотосинтеза. О, когда-то он за этим пристально следил!

Нередко его мысли обращаются к Пояркову. Таинственный и непонятный человек, возможный разве лишь в России. Штейгер, загадочным путем перешагнувший от горной техники к открытию синтеза углеводов.

Теперь Крумрайху кажется: вся его жизнь прошла в каком-то незримом присутствии Пояркова. Поярков злобной тенью вел его от неудачи к неудаче.

И Крумрайх испытывает мстительное удовольствие, думая, что он заранее — еще тогда, перед войной четырнадцатого года, — расквитался с рыжим штейгером за свои последующие беды и провалы. Встреча, видимо, была обоюдно роковой. Даже не совсем и обоюдно. Поярков сжег тетради, уничтожил все следы открытия. Ни от него самого, ни от его открытия ничего на земле не осталось. И это сейчас приятно Крумрайху.

Пусть так, размышляет он: о тех, кто был, не помнит никто; дела человеческие и сами люди приходят и уходят, как появилась и исчезла прошлогодняя трава.

2

Моря не видно, однако оно здесь, рядом. Теплый воздух влажен. Пахнет водорослями, рыбой, морской солью. Слышно, как шелестит волна у берега.

Керчь жарко, по-летнему, залита солнцем.

В музее несколько прохладнее.

Один из его самых больших залов расположен параллельно улице. По стене, уходя в перспективу, тянется ряд окон. На них приспущены шторы, но солнце пробивается сквозь ткань. А каждый подоконник в ослепительном свету. И желтый пол и белый потолок сияют. И в зале не найти такого уголка, куда не проникали бы солнечные отблески.

По всему простору зала — будто плечом к плечу, застывшими шеренгами, оставляя только узкие проходы, — стоят высокие тесаные камни. Их много сотен. На лицевой их стороне высечены изображения людей, портреты, группы, скульптурные орнаменты, и всюду надписи, как правило, по-гречески.

Тут самая значительная в мире коллекция древних надгробий. Все это — осколки города Пантикапея, который был когда-то на месте нынешней Керчи.

В музейном зале они расставлены по векам: вот — шестой век до нашей эры, здесь — пятый и за ним четвертый, там — третий, второй, дальше — первый.

Проходишь, вглядываясь в человеческие лица и фигуры на камнях, и начинаешь чувствовать, как, отшумев, уходили века, как менялся облик древних жителей и уклад их жизни. Проходишь и видишь господ, окруженных рабами, их одежду, мебель, бытовые мелочи. Узнаешь профессии пантикапейцев: судостроитель, купец, учитель гимназии, флейтистка, ученый-грамматик, воин, писатель. Ясно можно различить то эпоху мирного труда и расцвет искусства, то беспокойное время военных набегов, когда искусство падало и каждый мало-мальски состоятельный становился всадником. Смотришь — ощущаешь, как на смену выходцам из Греции приходила скифская знать. Нередко имена разноплеменны, пестры. Кое-где заметны памятники, сделанные мастерами-скифами, с трудом, с ошибками чертившими на камне греческие буквы.

— Смотри! — воскликнул Сережа Шаповалов.

Он звал к себе отца. Петр Васильевич подошел к Сереже. В огромном зале, кроме них двоих, сейчас нет никого. Оба они в одинаковых белых брюках и рубашках, оба одинакового роста. Но Петр Васильевич куда плотнее. Ему под пятьдесят, а сыну только исполняется двадцать четыре.