Лисицын обнаружил вдруг, что он уже не ходит по квартире, а стоит, глядит в окно. Вся улица перед окнами залита ярким солнечным светом. На освещенном сухом и, наверно, теплом тротуаре дети начертили мелом «классы», бросают цветные камешки, по очереди прыгают на одной ноге.

На душе — ощущение грандиозного, великого. Если бы только захотеть, он мог бы стать таким богатым, каким в мире не бывал никто. Шпалерами расступились бы, очищая для него дорогу, всякие Титовы, Чикины и Харитоновы…

Но нет, он синтез не продаст ни в розницу, ни оптом. Его снеговые вершины сияют непорочной белизной!

«Прыгают, — думал он, глядя из окна. Внимательно и не без скрытой ласки следил за игрой детей. — Синтез — это им, чтобы никогда нужды не знали».

И снова почудилась темная тень. Опять вспомнился Титов: «Ужас посеете, слезы, банкротства». Действительно, землепашцы, скажем, — не пострадают ли они?

Глупости! Врет хитрый искатель наживы! Если хлеба станет во много раз больше повсюду, дешевого хлеба, доступного хлеба, кому же из бедных это может обернуться во вред?

Тень будто развеяло ветром.

С облегчением вздохнув, Лисицын пошел в лабораторию. Взял плоский широкий сосуд, где стеклянная вата. Поднял крышку. Принялся готовить опыт.

Стеклянная вата, пересыпанная драгоценными темно-зелеными крупинками, укладывалась в фильтр. Пинцет в умелой руке подхватывал ее, ловко разворачивал на хрусталь оптических пластин.

3

В другом конце города, в нарядной, застланной персидскими коврами комнате, за письменным столом из палисандрового дерева, сидел невысокий старик. На нем был жандармский мундир и эполеты с золотым зигзагом. Он смотрел на собеседника и, картавя, мямлил:

— Не знаю, догогой… О чем же вы пгосите?

Перед ним, по другую сторону стола, сидел Федор Евграфович Титов. Он только что сюда пришел.

Федор Евграфович рассудил так: если нельзя партию выиграть, следует ее не проиграть. Как тут получится — ничью? Ну, усмехался он по дороге к генералу, не совсем, стало быть, вничью. И Сережка не таким уж оказался простаком. Во всяком случае, баловаться с бомбой позволять не надо: всем может головы снести. А тем же ходом он сумеет и проучить изобретателя за дерзость.

Грустно и преданно глядя, Титов продолжал свою речь.

— Не одно мое, но много верноподданных сердец тревожатся… Смутьяны притаились, злобствуя. Иначе этакого замысла не объяснить.

— Не знаю… — мямлил генерал.

— Почище бунта! Не мытьем, так катаньем. Расчет коварный. Все, кто по праву и справедливости имеют богатство и власть, все, что в поте лица трудятся над своей землей, — все с сумой за подаянием пойдут. Хозяйства запустеют. — Титов перешел на трагический шепот. — Заколеблются основы всей империи! Пошатнется — страшно вымолвить — престол!

Генерал, как бы размышляя, щурился. Титов круто переменил тон:

— Да взять бы и вас, ваше превосходительство. На чем стоит доходность ваших земель и поместий? Мужики, так думаю, продают хлеб, вносят за землю арендную плату. Управляющие имениями тоже продают хлеб… Кстати, — спросил он еще более любезно и словно вовсе на другую тему, — почем нынче продали?

— По-газному. По девяносто копеек, по гублю.

— Ну вот! — Титов с удовлетворением кивнул. — А вообразите — Лисицын этот… с товарищами… торговать станет мукой по копейке пуд? Да многие тысячи пудов на рынок вывезет. Или хотя бы по пять копеек. Кто тогда купит хлеб у ваших мужиков? Кому продадут управляющие урожай имений ваших? Не допусти же бог несчастья, — Федор Евграфович истово перекрестился, — но вы тогда, ваше превосходительство, нищим станете!

«И — прочь с доски! — подумал он. — А не воюй! Против кого осмелился? Ишь ты!..»

Когда Титов ушел, генерал протянул руку к кнопке звонка. Тотчас явился офицер, звякнул шпорами, остановился в трех шагах от стола.

— Вот, Агсений Каглович, — заговорил, точно закаркал, его превосходительство. — Я пгямо вами недоволен. От постогонних людей узнаю. Антигосудагственная деятельность…

Спустя два дня с Егором Егорычем случилось небывалое: с самого утра ему встретились давно забытые приятели, обрадовались встрече и настояли, чтобы вместе зайти в трактир. Там потчевали неумеренно. Обычно строгий и трезвый, Егор Егорыч напился до потери благопристойности, до буйства и скандала. Как на грех, пришли городовые и увели его, пьяного и упирающегося, для протрезвления в участок. В участке продержали до следующего утра.

4

Вечером, уже при закате солнца, Лисицын почувствовал голод. Не мог вспомнить: обедал он сегодня или не обедал? Кажется, нет.

— Егор Егорыч! — крикнул он.

В квартире было тихо. Он посидел, послушал, потом обошел все комнаты, заглянул на кухню. На кухонном столе — судки, в которых Егор Егорыч приносит еду из ресторана. Судки чистые, пустые. Лисицын посмотрел: картуз Егора Егорыча на гвозде не висит. Значит, старого солдата нет дома. Куда он запропастился?

Через час Лисицын решил идти ужинать в одну из кухмистерских, что по соседству.

Сегодня ему во всем не везло. Едва он вышел на тротуар, к нему привязался какой-то полоумный оборванец: облапил нечистыми ладонями, начал бормотать бессмысленные слова. Лисицын, конечно, его оттолкнул, а оборванец сел на землю, заорал истошным криком:

— Караул! Бьют!

По улице как раз шли двое полицейских. Полоумный вдруг заговорил связно, потребовал, чтобы городовые составили протокол: вот этот — он показал на Лисицына — напал на него, мирного прохожего, ударил невесть из-за чего.

Полицейские не пожелали даже вникнуть в дело и повели обоих, оборванца и Лисицына, в участок.

Там почему-то понадобилось долго ждать. Когда наконец пришел помощник пристава, быстро разобрался в обстоятельствах, извинился перед Лисицыным, оказалось около полуночи. Ближние кухмистерские уже закрыты в это время. Разозленный и пуще прежнего голодный, Лисицын прямо с крыльца участка позвал извозчика, поехал в ресторан, заказал ужин.

А пока его не было дома, в его квартире скользили узкие полоски света из затемненных ручных фонарей и двигались чуть видные человеческие фигуры.

— Фролка! — прошипела одна фигура. — Чтобы никаких следов… Понятно?

— Нешто, Василь Иваныч, без следов управишься?

— Дур-рак! Под матрац смотрел?

— Ничего там нет. Обыкновенно, кровать.

Раздавались и другие голоса. Голос внушительный, барский:

— Никифоров, вы книги перетряхивайте. Бумагами я сам займусь.

— Слушаюсь, господин ротмистр! — отчеканил дребезжащий тенорок.

Переодетый в штатский костюм ротмистр, нагнувшись у стола, просматривал бумаги и тетради. Переодетый вахмистр Никифоров тут же в кабинете брал с полок книгу за книгой, читал названия, одним нажимом пальца с ветерком прокидывал страницы. А косоглазый Фролка, наведя в спальне достаточный на свой взгляд порядок, перешел в лабораторию.

— Василь Иваныч, вы здеся? Глянь, как в посудной лавке! Ей-богу, аптека!

— Я те пошатаюсь без дела! В шкафу ищи: письма, может, спрятаны. Или прокламации какие. Что увидишь — скажешь.

Скрипнули дверцы большого шкафа.

— Мать честная! Василь Иваныч, банки с чем-то. Нехорошо пахнут.

— Банки не тронь. Смотри за банками, под банками.

— Стекляшки, черт их поймет, в вате разложены. Кишка резиновая. Чашечки махонькие… целый ящик. Железки всякие. Ах, чтоб тебя!

Пустая колба выскользнула из рук Фролки, звонко разбилась на паркете.

— Легче, слон окаянный! — процедил Василь Иваныч сквозь зубы. — Горе с тобой наживешь! Сказано — не тронь: не твоего ума занятие. Отойди от шкафа!

С фонарем в руке вошел ротмистр. Строго спросил:

— Что разбили?

— Бутылку пустую, ваше благородие.

— Я вам говорил? Предупреждал? А ну, поди сюда, кто виноват. Иди, говорю!

Фролка с видимой неохотой сделал в сторону ротмистра два шага. И тут зацепился сапогом о протянутый по полу электрический провод, резко покачнулся, и из-за его пазухи выпали настольные часы в серебряной оправе.