Так было в прошлом. Ну, а теперь…
Вот дождь какой противный!..
И надо же Лисицыну теперь к великолепному открытию, к блестящей схеме промышленного фотосинтеза пристроить утопические выводы!. Будто, превращая дым в крахмал и сахар, люди могут повернуть историю… как он говорит?… «на путь всеобщего благополучия».
Дождь не унимался. Шквальный ветер становился все сильнее. Одежда Глебова, мокрая насквозь, отяжелела, липла к телу ледяным компрессом. Он шел и думал, что напрасно он все последние годы не уделял внимания Лисицыну, что в беспомощности, заблуждениях и одиночестве Лисицына он отчасти тоже повинен.
На сердце у Глебова было неспокойно.
Он пересек пустырь. Показались еле видные контуры покосившихся лачуг, высокий силуэт столетней вербы. Ближе остальных — приземистая хижина. В окнах света нет.
Глебов подошел к двери, поднял руку, чтобы постучать, и медлил. Спят, наверно: и сам Герасим, и жена его, и ребята — шестеро, мал мала меньше. Расстелили шубенки на полу, подушки — по одной на двоих — в ситцевых наволочках. Улеглись все дружной кучкой. Проснутся сейчас, захлопочут. Как ни протестуй, поставят самовар. А Герасиму — к пяти часам на работу. Прямо совестно…
Спустя минуту Глебов все же постучал.
На крыльце было немного легче — здесь только сбоку обдавало брызгами. Непогода выла. Поскрипывали ветви вербы.
Пришлось еще раз постучать. Лишь тогда из-за двери откликнулся сердитый мужской голос:
— Кого надо?
— Откройте, Герасим Васильевич, это я, Павел.
— Кто?
— Глебов, говорю.
— Павел Кириллыч? Да неужто вы? — Голос сразу стал приветлив, дверь распахнулась. За ней в теплом сумраке, отступила в сторону чуть светлевшая в одном белье фигура. — Заходите, Павел Кириллыч, родной! Да гляди — промокли до нитки!
…Время было — далеко за полночь.
Над Петербургом плыли штормовые тучи, дул резкий ветер с Финского залива, и потоки дождя падали, казалось, не сверху, а неслись горизонтально, хлестали с тяжким шумом по стенам домов, по куполам церквей, по дворцовым колоннам.
Даже последний извозчик распряг свою лошадь.
По одной из улиц, всегда многолюдной, но точно вымершей теперь, крупными шагами шли двое. Оба кутались в непромокаемые плащи-макинтоши.
— Погодка! — сказал один из них.
— Погодка — да! — ответил второй.
Они опять прошли с полквартала молча. Потом первый спросил:
— Вы полностью уверены?
— Это в чем?
— Ну, в том, кого он принял у себя в квартире.
— В том-то и дело — только подозрение, — заговорил второй, помедлив. — Дежурный наблюдатель сомневается. Плохо знает в лицо. А упустить удобный случай жалко. Да и пора, в конце концов. И генерал сердится. Ногами давеча затопал.
— Смотрите: ошибетесь. Зря спугнете.
— А мы сделаем, что не ошибемся. Удастся вместе с ценным зверем — очень хорошо. Двух зайцев сразу — ну, чего бы лучше? А на худой конец…
— Испытанное, что ли, средство применить хотите?
— Да, на худой конец — по-дружески вам говорю — испытанное средство. Пора, нельзя тянуть.
Ветер стал порывистым. В паузах, когда он затихал, было слышно, как на тротуарах льется, булькает и хлюпает вода.
Двое в непромокаемых плащах свернули за угол и скрылись в подъезде.
3
Лисицын этой ночью тоже долго не ложился спать. Проводив Глебова, он бродил без цели по своей лаборатории, трогал приборы на столах, разглядывал жидкости в колбах.
Ему вспоминалось, сколько раздумий, сколько забот, сколько тонких соображений вложено здесь в каждую мелочь — в каждый изгиб стеклянной трубки, в каждый забитый в стену гвоздь. А что же говорить о главных приборах — о фильтрах! Не меньше сотни раз он возил их в мастерскую — то исправить одно, то изменить другое. Устройство фильтров улучшалось из года в год. Вот они, сияющие зеленью. Они как родные, словно близкие друзья. И все в лаборатории… Там — вакуум-насос, здесь — газометр с системой дозировки газа, тут — установка для экспресс-анализа. Неразрывные части сложнейшего целого. Бесчисленные месяцы труда. Да разве можно все покинуть? Будь она неладна, эта заграница!
На крайнем справа подоконнике шесть лет назад удался первый опыт. Примитивный опыт, просто на солнечном свету. Как тогда солнце светило! Чего только не было с тех пор: горести, радости, муки исканий — все пережито… Неужели надо бросить все и как-то восстанавливать потом — где-то на чужбине?
А вон за тем окном он иногда видит играющих детей. Он любит наблюдать за ними. Пригреет солнышко — они опять начертят мелом «классы», будут прыгать на одной ноге. И во все стороны раскинулся огромный Петербург. Нева, каналы, мосты. Барки вдоль берегов… Не ценишь этого обычно, а куда ни пойдешь, всюду русская речь…
Теперь подумалось: почему же Глебов предлагает скрыться за границей? Где здесь логика?
Самому Глебову гораздо проще. За пределами России он недосягаем для царской полиции. А те, кому служит Микульский, быть может, в одинаковой мере сильны и тут, и в Женеве, и в Лондоне. Пусть это, скажем, Титов. Воротила какой-нибудь фирмы. Ну, что Титову стоит связаться с компаньонами за рубежом либо просто, наконец, послать своих агентов по следам заманчивого для него открытия куда угодно?
И — странно — мысль о безвыходности положения сразу успокоила Лисицына. Не надо покидать лабораторию. Нет смысла! Там будь что — будет, а он остается в Петербурге.
За окнами брезжил рассвет. Дождь уже не шел. Лисицын лег в постель, и как только лег, внезапно всем сознанием переключился на далекое-далекое, приятное…
Вот он, еще студент старшего курса, в концертном зале слушает Бетховена. Началось адажио Лунной сонаты…
Тогда он часто бывал на концертах, не то что в последние годы. Тогда и праздная толпа его почти не раздражала.
Плывет певучее адажио. А он смотрит, обо всем забыв, на потрясшее его лицо незнакомой девушки. Она сидела с матерью в креслах близко от него. Будто весь его мир выражен в ней. Это было как бы нечто единое: ее лицо и Лунная соната.
И вот она ему запала в душу. День за днем он вспоминал о ней, задыхаясь от тоски. Поехал со своим профессором на донецкие рудники, но вернулся оттуда быстрее, чем нужно; кидался на разные концерты и в театры, где казалось возможным снова увидеть ее. Однако многолюдный Петербург безжалостен. Среди сотен тысяч незнакомых лиц не было того, желанного.
Потом случилось чудо. Они встретились просто на улице. И если чудо, то — из самых редких чудес: Катенька шла под руку со своим отцом, библиотекарем Горного института.
Он поклонился и остолбенел, не зная, что предпринять. А библиотекарь, давно приметивший Лисицына как очень способного студента и рьяного любителя книг, поздоровался в ответ, перехватил его взгляд и посмеиваясь по-стариковски благожелательно, представил молодого человека дочери.
Недели через две Лисицын был приглашен на чашку чая; до крайности взволнованный, пришел к ним в гости; в семье у них его радушно приняли.
И рухнул образ девушки, в который он поверил. Какая там Лунная соната! Катенька была обыкновенной барышней, скорее неумной, с кокетливым жеманством, и будничными интересами.
Жестоко страдая, он приходил туда и вслушивался в Катенькины разговоры, смотрел на Катеньку, прощался, с сомнениями приходил опять. Так продолжалось до весны. Затем он как отрезал — перестал бывать у них.
Сейчас, много лет спустя, сама она и вся семья библиотекаря ему представились в каком-то новом свете. Простая русская хлебосольная семья. Под Новый год они — полувсерьез — затеяли гаданье. Катенька сидела за роялем, играла модную пьесу, путаясь почти на каждом такте. Ее лицо, казавшееся в тот момент одухотворенно тонким, вдруг сверкнуло улыбкой. Она повернулась к Лисицыну: «А знаете, я сегодня пирожные… только в вашу честь… вместе с кухаркой пекла! Бисквит и шоколад, растертый на желтках. Посмотрите, как я умею!..»
Тогда он внутренне весь съежился. А сейчас ему приятно, что она когда-то в его честь пекла пирожные. И даже грустно стало от того, что все это давным-давно миновало.