Идут — улыбаются оба.
Не то молчат, не то говорят. Не разговор у них, а полуфразы, намеки, неведомо о чем. Но каждая минута для Зберовского теперь наполнена огромным по своей значительности содержанием.
— Смотрите, солнце видно сквозь тучи, — щурясь, заметила Зоя.
Он в ответ только пожимает ее пальцы локтем.
Ничего путного, серьезного — да вообще абсолютно ничего еще толком не сказано, а Зберовский чувствует: в его жизни не было такого счастливого дня, как сегодня. Он смотрит ей в лицо. Время от времени оглядывается по сторонам. Ему хочется навсегда запомнить и эту вот ее улыбку, и ласковый дождик вокруг, и даже этих спешащих прохожих с зонтами.
На Аничковом мосту они остановились. Оперлись о мокрые перила.
Потупившись, Зберовский тихо и как бы виновато сообщил:
— Знаете, я завтра уезжаю. На целый год, быть может.
— Да что вы! Уезжаете? Куда? — спросила Зоя.
— Учителем в один уездный городок…
Вода в Фонтанке, серая и мутная, была взлохмачена — вся в мелких всплесках от дождя.
В Зоиных глазах едва ли не тревога.
— Гриша, мы будем переписываться. Часто-часто. Хотите, я помногу стану вам писать?
— Зоя, а вы скоро кончите Бестужевку?
— Бестужевку?
И вмиг ее лицо заискрилось лукавым озорством: нет, она не намерена кончать Бестужевские курсы. Она уже подала прошение — переходит с Бестужевских на Юридические.
Зберовский тоже рассмеялся. Все в ней ему казалось милым.
…А теперь это вспоминается, как далекий сон. Теперь он в Яропольске. Мучительно тянутся будни. Прошел первый год его работы здесь и начался второй.
Почти весь прошлый год они с Зоей часто обменивались письмами. Он ей писал буквально обо всем: о городе и гимназических порядках, о том, как многие учителя гимназии его приглашали в гости, как он сперва ходил к ним, а потом перестал ходить, потому что опротивело смотреть на мелочные склоки между ними, на пьянство их и ежедневную картежную игру. В письмах Зое он жаловался на самого себя за то, что в Петербурге смалодушничал, — нельзя было ему так просто отказаться от пусть нелегкого и неудачно начатого, но потрясающего по скрытым в нем возможностям научного труда…
Он снова очень тосковал о Зое. Однажды — в порыве тоски и надежд и безудержной нежности к ней — он ей решился написать, что просит быть его женой. Это было за месяц до летних каникул. А на каникулах они могли бы встретиться: он собирался на все лето приехать из Яропольска в Петербург.
Она ответила коротким, расстроенным письмом. Упрекнула его: как ему не жаль их дружбы! Зачем он придал их хорошим отношениям такой непоправимый поворот!
На другие его письма она уже не отвечала.
Лето он провел в Яропольске. Потом в гимназии начались занятия.
Пришла глубокая осень.
Единственное, что сейчас поддерживает Зберовского, — это обещание профессора Сапогова пригласить его ассистентом на кафедру. Ему необходимо продолжать работу по гидролизу, иначе для него жизнь пуста. По временам он еще твердо верит в сказанное Сапоговым, ждет. Другого же пути вернуться в мир больших лабораторий он пока не видит.
Быть может, как-нибудь напомнить о себе Георгию Евгеньевичу?
Зберовский думает об этом, колеблясь, каждый день.
Нет, напоминать не надо. Некрасиво было бы. Напрашиваться — унизительно.
Но Сапогов словно вовсе позабыл о нем.
И иногда Зберовскому становится страшно: неужели Яропольск для него — на десятки лет?
3
По утрам квартиранта надо будить, он велел раз навсегда, в половине восьмого. Обычно это так происходит: едва часы ударят половину, Настасья Лукинична, младшая из двух сестер — хозяек дома, озабоченно выходит из кухни. Порядка ради посмотрит на часы. Если правда уже половина восьмого, она засуетится. Быстро снимет с себя фартук; косясь на зеркало, проведет ладонью по седым кудряшкам. Примется искать: «Платок. Господи, где мой платок?» Накинет шаль на плечи и лишь тогда на цыпочках приблизится к дверям Зберовского. Начнет монотонно, вполголоса:
— Самовар уже вскипел, Григорий Иванович, пожалуйте, вставайте! — И долго повторяет то же самое: — Самовар вскипел. Пожалуйте, вставайте…
А сегодняшнее утро пошло кубарем. Еще не было семи часов, когда Настасья Лукинична стремглав подбежала к двери. Сразу — в дверь кулаком:
— Григорий Иванович! Депеша! Ах, боже мой, с телеграфа пришли! Вам!.. Ну, проснитесь же, господи… Григорий Иванович!
Она была растрепанная, в фартуке и без платка. Всполошилась за Григория Ивановича. Жилец хороший, молодой, приличный — всем соседям на зависть. С ним в доме, как он поселился, стало веселее, благороднее. А депеша не шуточная вещь. Кто знает, что там в ней еще написано!
Зберовский сорвался с постели:
— Телеграмма? Мне? — Он просунул руку за дверь. — Дайте же скорей!..
Вот и все. Как можно было сомневаться в Сапогове! Прощай, теперь, уездный Яропольск!
С торжествующей улыбкой он рвет пальцем бандероль, разворачивает телеграфный бланк. Еще секунда… Но…
Но нет, Сапогов тут ни при чем: не от него.
Сейчас лицо Зберовского напряжено до предела. Буквы прыгают перед глазами. А его сердце уже захлестнуло новой радостью — другой, вовсе неожиданной.
Он закричал хозяйке:
— Откройте ставни! Настасья Лукинична, я прошу рубашку — пожалуйста, чистую крахмальную рубашку! Погладьте только хорошо. Воды горячей для бритья! Мне приготовьте щетку и сапожный крем!
Никогда он этак торопливо не покрикивал. Ну, дело ясное: депеша не к добру. Млея от любопытства и волнения, Настасья Лукинична со всех ног кинулась в кухню. Зашипела на девчонку Глашку, сестрину племянницу, — погнала ставни открывать. Сама схватилась сыпать угли из печи в утюг.
Зберовский же, в спешке одеваясь, не расставался с телеграммой. Перечитывал ее в третий, пятый и десятый раз:
«Сегодня поездом номер одиннадцать буду Яропольске Прошу встретить
Допустим, у нее пересадка с поезда на поезд. Вздор! Здесь не бывает пересадок. Отсюда только ветка на заводы. Так почему Зоя будет в Яропольске?
И Зберовский метался по комнате. Она у него большая, забитая всяческим хламом. В ней лишь полки с книгами принадлежат ему, а остальное все хозяйское.
Жил столько времени — не замечал, а теперь почти с ужасом увидел, до чего его жилище неприглядно.
Он представляет себе: вот Зоя входит сюда. Сразу против окна на стене, на обоях, огромное пятно. Облезлый, низкий потолок. Тот стул — со сломанной ножкой, этот — с продавленным сиденьем. Комод, о котором хозяйки говорили, что перешел им по наследству от их мамаши, покойной попадьи.
Зберовский удивленно смотрит на ворох бумажных цветов, стоящих в углу на комоде. Неужели они были у него в комнате всегда? Вообще бумажные цветы как бы символ яропольского мещанства. А эти вовсе скверны. Пыльные, засиженные мухами.
Подумав: он эти уберет, а надо бы найти живые хризантемы, — Зберовский бросился к столу, где бритвенный прибор. Нужно быстрее побриться, если он хочет хоть что-нибудь успеть!
Настасья Лукинична принесла ему горячую воду, ушла, но тотчас заглянула снова:
— Григорий Иванович, там вас допытывается человек один.
— Как — допытывается? Кто?
— Прислуга Расторгуевых замужем за ним… Мужик обыкновенный. Стрелочник, что ли, с железной дороги.
— Чего ему надо?
— Вас видеть самолично требует.
— Ну, сюда позовите его!
Когда посетитель вошел в комнату, Зберовский извинился перед ним за то, что принимает во время бритья, предложил сесть и спросил, чем может быть полезен.
А путевой сторож, поздоровавшись, но ничего не объясняя, достал из-за пазухи смятый, слегка замасленный конверт. Подал его. Сам попятился к двери.