— Знаешь, Сенька, я про одного философа… Гегель, кажется… Он написал: «Звезды суть абстрактные светящиеся точки». Астрономы его опровергали фактами. А знаешь что Гегель ответил? «Тем, — говорит, — хуже для фактов!» Вот и синтез углеводов — факт, любому очевидно. А некоторые господа из здесь присутствующих заладили: «Утопия»… Хоть тресни!..

— Матвей, так ты считаешь — утопия? — лениво поинтересовался Сенька.

— Я? — переспросил Матвеев. — Я ничего не считаю. Вообще вздор.

Зберовский вздохнул и посмотрел вверх. Полнеба закрывали темные стены домов. Над домами дугой — три одинаковые звезды, хвост Большой Медведицы. Около средней из них — крохотная звездочка И Грише вспомнилось: звездочка эта называется Алькор. Еще отец ему говорил: у древних римлян было принято отыскивать ее, чтобы проверить зрение. Кто ее видит — значит, хорошие глаза…

Крестовников, будто размышляя вслух и словно озабоченно, сказал:

— Матвей! По-моему, Осадчий там в организаторах, скорее всего, состоит. Похоже. А он с тобой не откровенничал?

— Н-не думаю. Нет, знакомые у него там. А что?

— Да ничего, я так. Просто любопытно.

— А! — сказал Матвеев и дальше всю дорогу не проронил ни звука.

Через четверть часа по тем же дворам, по тем же улицам домой возвращался Осадчий. Зябко засунув пальцы в рукава, он тоже глядел на Большую Медведицу. На сердце у него было неуютно. Вчера получил письмо от жены старшего брата: Никита стал без удержу пьянствовать с тех пор, как получил расчет из пароходства. Выбросили человека за борт… Нужда у них, дети голодные, босые. Надо что-то предпринять. Конечно, он им пошлет весь свой запас. Но что он может, кроме двадцати рублей?…

В мансарде, когда Осадчий пришел, все оказались в сборе. Октавой рокотал голос Матвеева. Анатолий звенящим тенором выводил:

Как на то-ом на стру-жке…

Зберовский закинул руки на затылок. Глаза его мечтательно полузакрылись.

На-а сна-ря-а-жен-ном…

Осадчий быстро снял шинель. С легкой улыбкой остановился у открытой двери комнаты.

И Кожемякин, и Захаров, и Крестовников — все пели. К шести голосам добавился седьмой — Осадчего:

У-да-лы-ых греб-цо-о-ов…

«Садись, Николай!» — кивком пригласил Кожемякин; он подвинулся, освободил рядом с собой место на кровати.

Песня текла широкая, медленная, как Волга у Нижнего Новгорода.

Со-рок два-а си-дят…

Приятно становилось на душе, немного грустно.

Анатолий, покраснев, брал высочайшие ноты:

Со-о-рок два-а си-и-дя-ат…

Мысли Осадчего словно разворачивались по спирали. Сейчас он думал уже о пароходах общества «Кавказ и Меркурий», на которых брат раньше служил машинистом. Ему представилось, как хорошо на пароходе, когда солнце всходит. На палубах пусто: пассажиры спят. Вода дымится вокруг от расходящегося тумана. Свежесть в воздухе. Плицы стукают по воде: туф, туф, туф, туф…

Два сезона, тайком от гимназического начальства, и он работал с братом. Был смазчиком у машины. Поступал работать на летние каникулы — Никита как-то устраивал. Нужны были деньги, брату самому не хватало: семья. А кончилось это очень плохо. Чуть-чуть не исключили из шестого класса.

И вспомнилась еще одна стычка с инспектором гимназии, тогда же, в октябре девятьсот второго. Бурные были дни. Весь Нижний Новгород гудел от возмущения: полицейские власти решили выслать из города Максима Горького. Вместе с другими гимназистами Осадчему тоже довелось таскать за пазухой, клеить по заборам листовки в защиту любимого писателя, потом участвовать в демонстрации. Все сошло с рук. А когда перед началом урока написал мелом на доске: «Максим Горький», в дверь всунулось лицо инспектора: «Что это за штуки? Зачем вы пишете?» — «Имя знаменитое». — «А-а, знаменитое!..»

Инспектор вторично настаивал на исключении. И как-то опять обошлось. Занесли в кондуит, но в гимназии оставили.

«В баре тянешься? Господином стать желаешь?» — кричал, бывало, брат, если перехватывал в трактире лишнего. Однако сам же отдавал всю получку, когда Николаю надо было платить за право учения, и однажды, чтобы сшить ему шинель и гимназический костюм, продал только год назад с трудом приобретенную корову.

До-о-брый мо-о-ло-дец
При-за-ду-у-мал-ся-а-а…

Песня крепла, разливаясь вширь, как Волга в нижних плесах.

Кожемякин положил ладонь Осадчему на плечо.

При-го-рю-у-нил-ся…

И все пели, и каждый призадумался, пригорюнился о чем-то, о далеком, о своем.

2

На следующее утро земляки разбрелись: днем и лекции в университете и другие дела. А потом снова наступил вечер, и опять пошли разговоры.

Гриша Зберовский вбежал в коридор, запыхавшись еще больше, чем накануне. В фуражке, в калошах ворвался в комнату к Матвееву и Крестовникову. В первую минуту даже сказать ничего не мог.

— Лисицын… — заговорил он наконец. — Я… познакомился с ним. Господа, я был у него! Собственная лаборатория… И, представьте, коллегой назвал…

— Ты его, что ли?

— Да нет, он меня! И видел я там все, видел абсолютно… Адрес узнал, да сам к нему — с визитом! Да еще же интересно как!..

Вчерашнее приняло сразу реальную форму. Значит, верно, есть такой ученый. И перед Зберовским собрались все, кто был сейчас в мансарде: Матвей и Сенька, Анатолий и Осадчий.

То он начинал рассказывать в подробностях, от торопливости не очень связно, то разражался потоком восклицаний. Казалось, его теперь никоим образом не остановишь. Глаза сверкали. Щеки в алых пятнах. Слова сыпались стремительно, сопровождаемые жестами. Синтез, да, вот именно! Тут — лампы, здесь — приборы! Кто говорил — утопия? Стыдно будет! А в колбе получился чистейший же крахмал! А там — чистейший сахар! Потрясающе!..

— Гришка, факультетские твои авторитеты знают? — вмешался Анатолий, выждав паузу.

— Да я бегом оттуда — к Сапогову… после лекции как раз. Да я…

— И что сказал профессор Сапогов?

— «Ах, — говорит, — прямо завидую вам!..» И так жалеет, что ему к Лисицыну самому неудобно… Так жалеет об этом!..

— Наверно, незнакомы?

— Ну, что ты… Нет, конечно!

— А почему же неудобно? Ведь науки ради…

— Э, как ты рассуждаешь… Тут деликатность же, тут тонкость щепетильная! Открытие такое — миллионы в скрытом виде. Не маленькое дело! Сапогов прямо говорит: прилично ли ему вникать в секрет до времени? Да вдруг Лисицын заподозрит в чем-нибудь! Представь себе! Ну, посуди, пожалуйста: прилично ли профессору?…

— Ага, ага, так, ясно! Дело денежное! — вдруг очень шумно обрадовался Осадчий. Он хлопнул ладонями, потер их и плутовски прищурился.

— Ч-чепуха! — рванувшись с места, закричал Зберовский. — Вечно сводишь к барышам! Лисицын так не думает — он сам мне объяснял!

— А, что бы он ни объяснял, есть законы логики…

— Для счастья человечества! Уверяю, будет новая эра в истории!..

— Это синтез-то? Григорий, не смеши!

И пошло словесное побоище. Спор вначале принял яростный характер. Но один из спорящих выдохся уже, наговорившись, а другой наседал со свежими силами. К тому же доводы Осадчего казались не такими легковесными, чтобы их просто было опровергнуть. Скажем, вот хотя бы хлеб и сахар — да разве они могут удовлетворить все сложные человеческие потребности?

Осадчий посмотрел на Зберовского, потом на Матвеева.