Глава IV. Дом на набережной

1

Полвека назад на Французской набережной стоял четырехэтажный каменный дом. Фасад его покрывали лепные украшения. Посмотрев вверх, можно было увидеть четыре яруса очень красивых и больших зеркальных окон; над ними нависал вычурный карниз и выступала узкая полоска крыши с водосточным желобом.

А со двора дом выглядел иначе. Здесь не было ни украшений, ни лепного карниза. Скат крыши высокой крутизной вздымался сразу над четвертым этажом. Скат этот прорезали ниши. В них, среди железных кровельных листов, поблескивал пятый ряд — не окон, а низеньких оконцев, освещавших чердачные квартиры.

Ход на чердак, в мансарду, был только со стороны двора, по черной лестнице. Зимой там бывало тепло, но летом слишком жарко. Низкие потолки, косо срезанные у стропил, углом опускались к наружной стене.

Понятно, что никто из «людей со средствами» не стал бы жить в мансарде. И когда пришли студенты, владелец дома оказался сговорчивым. Он не запросил с них много и сдал им часть чердачных помещений — три комнаты, выходившие дверями в темноватый, но полностью обособленный коридор.

Студенты принесли по связке книг и чемодану каждый, поставили кровати и зажили в новом месте шумной, веселой артелью.

Уже около года, как они тут поселились.

С ними и черная лестница словно ожила. Нет-нет, да пробегут двое-трое из них. Хозяин дома, если изредка встретит молодых квартирантов, не пропустит случая благожелательно кивнуть:

— Живете? Ну-ну! Господа вы хорошие. Только этой… как ее… политики не надо!

Студенты были земляки, волжане. Их было семь человек. Все они — кто чуть раньше, кто чуть позже — окончили одну и ту же нижегородскую гимназию.

Вечерами в мансарде любили хором запеть «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой…» Пели — вспоминали мечты гимназических лет, огни бакенов на темной воде, на крутом берегу уютные деревянные домики, а в домиках — отцы, матери, сестры. В такие минуты каждый из семи считал остальных братьями и близкими друзьями навсегда.

Но вечера в мансарде редко протекали мирно. Гораздо чаще весь чердак гудел от возбужденных речей. Здесь обо всем рассуждали с запальчивостью, все принимали близко к сердцу, отыскивали в любой мелочи сокровенный смысл. Стоило одному что-нибудь сказать, другой стремился возразить; если двое не сошлись во мнениях, остальные тотчас же вступали в спор. Говорили часто вразброд, не слушая друг друга, по нескольку человек сразу. Первоначальная причина разногласий быстро забывалась, а спор мог продолжаться еще много часов, перекатываясь от проблем морали до постулатов геометрии Эвклида.

Ни одно заметное событие, ни одна петербургская новость не проходила мимо мансарды. Восстали ли в Свеаборге матросы, произошел ли скандал в Государственной думе, подал ли в отставку дряхлый профессор, приехал ли в Мариинку новый актер — все обсуждалось нижегородцами, было интересно им. И что угодно у земляков могло стать поводом очередной «междоусобной брани».

По счастью, словесные распри обычно не ссорили их. После бурных разговоров они молчали некоторое время; потом принимались беззлобно подтрунивать друг над другом и всей гурьбой отправлялись в дешевую кухмистерскую. А как вернутся, то, бывало, сядут на кроватях в ряд по трое-четверо и складно запоют либо волжское, свое, родное с детства, либо «Быстры, как волны».

Стояла весна 1907 года. День шел к концу, и в сумерках, когда кое-где уже горели уличные фонари, по лестнице в мансарду вбежал самый молодой из ее жителей — естественник второго курса Гриша Зберовский. Он несся вверх по ступенькам такими прыжками, будто спасался от погони. Щеки его раскраснелись, пряди русых волос выбились из-под фуражки.

— Господа, кто не верит в науку? — закричал он, ворвавшись в коридор, сбрасывая на ходу с ботинок рваные калоши. — Наука одолеет практику! Химия опрокидывает социологию! Химия кладет на обе лопатки сельское хозяйство. Химия…

Недаром товарищи часто посмеивались над Гришей. Но сейчас некому было посмеяться всласть — дома оказался только филолог Матвеев, неторопливый, со сдержанным юмором, самый неразговорчивый из земляков. В расстегнутой косоворотке и студенческой тужурке, накинутой на плечи, он выглянул из комнаты:

— Ты что орешь? Воры? Пожар?

— Оставь, пожалуйста, Матвей… Господа! — закричал Гриша еще громче. — Величайшее открытие сделано! Господа!

— Господ-то, — Матвеев развел руками, — и дома нет… Вот как!

Зберовский затих. Он пытался повесить на гвоздь свою шинель; шинель почему-то срывалась и падала. Слышно было, как он дышит, запыхавшись.

А Матвеев несколько помедлил, стоя у порога комнаты и наблюдая за ним. Лишь спустя минуту спросил басом изрядной густоты:

— Из какой оперы? Говори-ка. А то мне некогда!

Гриша, видно, изнывал от желания что-то рассказать. Он оживился снова:

— Вот попробуй вникнуть. Хоть ты и филолог…

— Ну, ну! Предположим, филолог.

— Пойми, переворот в естествознании! В промышленности! Всюду! — он шагнул к середине коридора, посмотрел с торжеством. — Ты знаешь такую вещь — фотосинтез?…

Тут раздались шаги, голоса. Распахнулась наружная дверь. С лестницы вошло сразу четыре человека. Среди них свои и двое незнакомых для Гриши; свои — это были Осадчий и Крестовников.

Войдя, они еще перекидывались фразами. Продолжали то, о чем беседовали по дороге.

— Что — Дума? Фальшивая монета! — бросил один из чужих.

— Так и написано в статье, — сказал Осадчий, — грубая подделка! Народное якобы представительство!

Зберовский косился на вошедших. Тем временем Осадчий говорил про какую-то газету: ему дали ее только на часок. Жестом пригласил в комнату, где он живет:

— Прошу, пожалуйста! Пойдемте! — И оглянулся: — Ага, Зберовский… Ну и ты иди, если хочешь. Кто дома еще?… А, Матвей! Вот очень кстати!..

Матвеев, надо вскользь заметить, был в действительности Иван. Однако все его называли Матвеем.

Щелкнул выключатель — в комнате зажегся свет. И гости и хозяева уселись на кроватях. Кроме двух кроватей, здесь был еще стул, но им уже завладел Крестовников: сел верхом, как всадник, грудью к его спинке.

Осадчий вынул из кармана маленький бумажный сверток. Начал разворачивать:

— Итак, «Пролетарий». Цензурой не одобрено, вы понимаете…

— Свежий номер? — заинтересованно спросил Матвеев.

— Нет, прошлогодний. Тут острого ума статья про Государственную думу. Бойкот ее, анализ обстановки…

На коленях у Осадчего уже развернут смятый и потрепанный газетный лист. Видимо, он приготовился читать вслух.

Вдруг Гриша, покраснев, поднялся с кровати. Ему уж слишком не терпелось; нет, он не может ждать, пока они…

— Господа, послушайте! — крикнул он и даже руку протянул перед собой. — Есть нечто поважнее! Совершенно великое… представить невозможно… феноменальное… открытие в науке!.. Химия потрясает мир!..

Все с любопытством смотрели на него. Матвеев же молча взял с колен Осадчего газету, погрузился в чтение.

Осадчий пробовал остановить Зберовского:

— Погоди, Гришка, стой!.. Э-э, поехал рыцарь химических наук!

Наконец он встал не без досады, подошел к двери. Повернувшись лицом к комнате, прислонился к дверному косяку. Усмехался чуть прищуренными, веселыми и темными, как черная смородина, глазами.

А у Гриши глаза большие, синие. На лбу выступили капельки пота. С густым румянцем во всю щеку, торопясь, в порыве все нарастающего возбуждения, он выкладывал чрезвычайную новость. Фамилия — Лисицын, кажется, или в таком роде. Об этом с достоверностью сегодня говорили у них, на физико-математическом факультете. Бесспорный факт, сомневаться нельзя, нет, — из воды и дыма… Важность исключительная!..

Матвеев передал газету сидевшему рядом чужому студенту. Тот, прикрыв ладонями уши, принялся читать ее.

— Непоборимое могущество науки! — скороговоркой сыпал Зберовский. — Синтез! Химия! Открытие — и малый шаг нас отделяет от золотого века! Синтез упразднит причины войн. Не надо будет революций! Вот вам пути человеческого разума! Вот!