Лисицын встал, но пошатнулся от слабости.

— К политике, — сказал, кашляя, — человек я… А, черт, простуда какая! Ладно… спасибо за внимание… Непричастный к политике, что ли.

Придерживаясь одной рукой о выступающие на стене бревна, он вышел. Спустился с крыльца, продолжая кашлять. Увидел Дарью — та подоила корову, несла через двор в ведре молоко. Остановил ее. Принялся благодарить за все заботы и хлопоты, за доброе сердце.

— Напоследок просьба у меня к вам…

— Кака просьба? — строго спросила Дарья.

— Единственная. Трудно, знаете, в тайге без топора. Нет ли у вас запасного, лишнего? Мне уже время идти!

— Ты чо, — возмутилась Дарья, — спятил? Куды тебя леший?…

Осадчий был еще в избе, когда дверь распахнулась и Дарья, распаленная гневом, втолкнула туда из сеней упирающегося Лисицына.

— Каторжна душа! — негодовала она шумно. — В тайгу! Хворый! Да кто тебя, варначья голова твоя, отпустит! На, ешь! — и плеснула, налила в кружку парного молока, с грохотом поставила перед Лисицыным. — Ешь, говорю! — закричала она угрожающим тоном, бросая к кружке на стол толстый ломоть хлеба. И тут же остановилась, подбоченясь. Крупная и властная, а глаза уже смеются. — Ишь ты! — проговорила она по-обыкновенному певуче. — Ошалел, ну, прямо, чисто ошалел…

Присмирев, Лисицын придвинул к себе молоко и хлеб.

— Видите, она какая! — сказал, улыбнувшись, Осадчий.

Лисицын только покосился в ответ.

Молчание казалось слишком долгим. Осадчий поднялся. С неудовлетворенным видом попрощался. Пошел к выходу.

В последний миг, когда ему осталось лишь перешагнуть через порог, Лисицын вскинул на него быстрый взгляд.

В этот миг он с живо вспыхнувшим волнением почувствовал, что уходящий отсюда человек в студенческой тужурке — посланец Петербурга, даже больше: друг Глебова, единомышленник Глебова. От Глебова! Разве не сбывается мечта? Мыслью не охватишь, до чего значительна такая встреча — первая после лет, о которых не хочется думать…

— Позвольте! Послушайте! — крикнул он Осадчему вдогонку. — Вы неужели уходите? Когда же вы зайдете снова? Не откладывайте, заходите завтра! Побеседуем о Петербурге… Завтра! Я вас буду очень ждать!

Осадчий задержался на пороге и странно, будто недоумевая, посмотрел.

— Ладно, — ответил, — завтра приду.

А Лисицын во внезапном порыве сделал то, что несколько минут назад ему казалось невозможным. Он назвал себя: свою фамилию и имя-отчество.

— Раньше я науке был не чужд. Работал в области химического синтеза!..

Потом Дарья кивнула на дверь, закрывшуюся за Осадчим:

— Мужик он — золото чисто червонно. — И приветливо взглянула на Лисицына: — Рад, голубок? Дружка признал? Быва-ат!

…Солнце клонилось к западу — наполовину уже скрылось за черным ельником вдали.

Кешка и Ваньша целый день провели между деревьями и скалами в глухой таежной пади. Мать послала их туда ладить охотничью землянку. Теперь, на закате солнца, они собрали топоры, лопаты — пора, однако! — и пошли, отмахиваясь от комаров, домой. За ними следом бежал умный лохматый пес.

Тем временем Лисицын сидел на крыльце их избы. Он пристально глядел на небо, расцвеченное красками заката.

Тянулась мучительная дума, которая каждый час с ним неотвязно. Где-то в сияющем тумане — заграница, новая лаборатория и опыты, и первые заводы, прокладывающие путь открытию. Но рядом стояла и боязнь поверить в это. Украдкой — проблески надежды, и тут же — готовность грудью встретить все, что притаилось впереди. Порой еще тюремная, смертная тоска. И всюду — прошлое, настолько яркое, словно вот оно, перед глазами.

Закат. И вот — другой закат, такой же, как сегодня. Широкая набережная. Сиреневые силуэты города. Вся гладь Невы будто светится. Здание биржи темнеет на том берегу…

А в Лене тоже, как некогда в Неве, отражался оранжево-сиреневый закат. По пути на каторгу шла партия истерзанных усталостью людей. Звенели кандалы, и руки ныли, ноги ныли — хотелось лечь пластом на землю. Верхом на лошади в колонну врезался конвойный офицер. Наотмашь бил кого-то плетью. Кричал кому-то, что ты-де, мол, не человек, а арестант…

Дарья из соседнего окошка наблюдала за Лисицыным. Участливо спросила:

— Жена тебя, поди, где дожидатся? Дети? Или нет жены?…

Верстах в двенадцати от Дарьиной заимки на деревенской улице стоял Осадчий. И перед ним блистали огненные краски неба. По-вечернему золотился край небольшого облачка.

Прислонясь к забору у калитки, Осадчий пел, мурлыкал про себя чуть слышно:

До-о-брый мо-о-ло-дец

При-за-ду-у-мал-ся-а-а…

Он перебирал в уме все факты, что ему известны о Лисицыне. С каторги бежал. Интеллигентен. Скорей всего, действительно не политический. Из Петербурга. С Глебовым учился. Работал по химическому синтезу. Неужели это тот Лисицын, который начал делать синтез пищевых продуктов, — Лисицын, которым был так увлечен Зберовский? Что привело его на каторгу?

При-го-рю-у-нил-ся-а…

Сейчас Осадчий снова вспомнил о Зберовском. Учитель в Яропольске…

Мысли мчались дальше: а захолустный Яропольск — на дороге к крупным казенным заводам. Совсем недавно товарищи в селе Кринкино получили оттуда тревожное письмо. На этих заводах была мощная организация большевиков. И вдруг там взяли верх объединившиеся вместе ликвидаторы и отзовисты. Рабочих явно ввели в заблуждение; пошло шатание, разброд; вся многочисленная организация вот-вот расколется, рассыплется на фракции, растает.

Похолодало. Осадчий рывком запахнул на себе тужурку.

4

Оказалось, что Лисицын даже не встречался с политическими каторжанами. Его осудили как уголовного преступника за поджог дома и за покушение на убийство сразу двух десятков человек — при отягчающих вину обстоятельствах.

Утром он рассказывал Осадчему:

— Лабораторию я имел, знаете, прекрасную…

Они сидели во дворе заимки на бревнах, сложенных у сарая. Земля еще не согрелась после холодной ночи. На плечи Лисицына был накинут старый его полушубок, на ногах — новые, смазанные дегтем кожаные чирики. Дала их, конечно, Дарья.

— Я слышал о вашей работе, — заметил Осадчий.

— Да что вы? Слышали? Господи, как это приятно!

— Вы ее студенту демонстрировали одному, Зберовскому.

— Зберовскому? Не помню.

— А в студенческом кругу о ваших опытах было много споров… Мне, признаться… — И, перебив себя, Осадчий спросил: — Скажите, а Глебов как относится к вашей идее?

Лисицын наклонился. Сосредоточенно передвигал на сухой глине у своих ног мелкие камешки. Строил узорчатую полоску: светлый камешек, темный, светлый, темный. Укладывая их один за другим, принялся отрывистыми и скупыми фразами говорить о событиях, что предшествовали крушению его лаборатории.

— Я должен был… Павел Кириллович настаивал… В трактир, кажется, Мавриканова… Кирюху звать какого-то…

— Стойте, вы знаете кличку: Кирюха?

— Настаивал: в Швейцарию ехать немедленно. Предупреждал: может плохо обернуться… Насколько он был прав! Всего через каких-нибудь пять-шесть часов после его ухода… непонятно почему и вследствие чего — жандармы…

Доведя свой рассказ до конца, Лисицын замолчал. Затем, спустя немного, доверчиво взглянул в лицо Осадчему:

— Вы — первый, с которым я разоткровенничался так. За долгие, долгие годы! Будто вас судьба от Глебова прислала… А он, кстати, где: в Петербурге сейчас?

Осадчий, чуть поколебавшись, сказал:

— В Петербурге.

Полушубок сполз с одного плеча. Лисицын поправил его, закашлялся. Пошевелив ногой, смел затейливую полоску на земле. Полоска сдвинулась, стала просто кучкой разноцветных камешков.

— И до сих пор для меня остается загадкой… — проговорил он, втаптывая теперь камешки в глину. — Не вижу логики в поведении жандармов, прокурора и суда. Скверный фарс, разыгранный кому-то в угоду. Опомниться не дали, как приговор готов… Единственное можно думать: они были подкуплены. Все это — и возмутительнейший обыск — все это подстроено кем-то, бывшим за кулисами. А каждая моя попытка вслух заявить о своей работе, о значении открытого мной синтеза, грубо пресекалась. Лишали слова. Запрещали писать. Будто весь мой многолетний труд к делу не относится… Точно открытие мое выеденного яйца не стоит…