Петька видел: Васька приходит домой, словно настоящий взрослый шахтер, солидно усаживается за стол; бабка Танцюра суетится — подает ему борщ или вареную картошку с салом, кладет перед ним краюху хлеба. И случалось — правда, не очень часто, не каждый раз, когда Петька бывал у Танцюр, — Васька по-хозяйски его приглашал:

— Сидай и ты. Ладно. Бери ложку.

Бабка тогда отрезала еще кусочек хлеба.

Пришла зима — совсем распалась дружная компания. Данилка Захарченко с матерью уехал в деревню. А с Васькой теперь Петька встречался все реже и реже: идти к Танцюрам далеко, одежда у Петьки плохая — холодно бежать по улице. И Ваську будто подменили. Едва приходит с шахты и поест, сразу же укладывается спать.

На дверях конюшни вырос иней, точно белый мох.

По вечерам в проходе между стойлами горела тусклая электрическая лампочка, освещала спины и хвосты лошадей. Такая же лампочка горела в комнате Черепанова. Лошади жевали сено, вздыхали, постукивали копытами. В комнате жарко топилась круглая чугунная печь. Иногда вокруг этой печи собирались спасатели — люди новые, поступившие на спасательную станцию недавно. Приходил и Макагон; Терентьев теперь назначил его инструктором вместо Галущенко.

Его предсказания о неминуемом призыве всех в солдаты не сбылись. Шахтеров оставили на месте: пусть добывают уголь. Лишь немногие с шахт ушли на фронт, главным образом те, от которых начальство хотело избавиться, которых считало смутьянами и подстрекателями. Например, был призван Потапов из механической мастерской. А спасатели остались на руднике все до единого. И Черепанова, конечно, не взяли: кому нужен хромой вояка!

Печь раскалялась докрасна. Подбрасывая в открытую топку уголек за угольком, Петька прислушивался к разговорам взрослых о войне. Рассказывали о знакомых солдатах: то того убили, то этого ранили. Почти у каждого спасателя на фронте оказался родственник — брат, дядя, шурин. Изредка от них приходили письма. Письма здесь же, у печки, перечитывали вслух. Рассказывали о русском генерале, который застрелился, — немцы окружили всю его армию. Говорили, что на позициях вообще дела плохи — и ружей не хватает, и патронов, снарядов нет. Шептали, что жена Николая — немка и немецкому царю сродни: жалеет своих больше, чем русских, выдает им русские военные секреты.

Петьке было скучно. Ему хотелось, чтобы скорее лето настало. Летом, думал он, можно по степи бегать, либо к Танцюре пойти, или — на «Магдалине» есть такой Алешка, к нему можно… Все-таки лучше, когда на дворе тепло. Летом, если до деревни дойти, там горох растет в огородах…

А весной Черепанов сказал:

— Стало быть, работать пойдешь.

— На шахту? — спросил Петька. Подумал: «Лампоносом» — и обрадовался.

— Какая тебе шахта? — рассердился Черепанов. — Вот тебе шахта! — и ткнул пальцем в сторону, где висел кучерской ременный кнут. — Видел? Как я тебе замест родителя, царствие небесное…

Конюх по-своему заботился о судьбе мальчика. Не раз советовался об этом с женой. Шахты он боялся: помнил о взрыве на Харитоновке, свежо было в памяти несчастье на «Святом Андрее». Пусть, решил он наконец, Петька идет в услужение к купцу. На Русско-Бельгийском руднике богатый лавочник Сычугов ищет расторопного мальчика. «В аккурат, — решил Черепанов, — случай удобный. И хлопец, в аккурат, на возрасте. Послужит — приказчиком станет, грамоты бы ему только малость. Погляди, еще шапку будут перед ним ломать».

Через неделю Алексей Прокопьевич Сычугов смотрел на Петьку из-за конторки и говорил ласковым голосом:

— Ты, миленький, слушайся, слушайся… А то бог покарает. Не слушаться хозяев — великий грех. Кто грешит, тех мы плеточкой чик-чик! — Он жестом показал, как это делается. Улыбнулся, будто речь шла о чем-то приятном. — Чик-чик! Стараться будешь — гривенник подарю за усердие… Ступай, миленький, на кухню, ступай. А в лавку, запомни, тоже входить нельзя. И в комнаты нельзя. Нечего там!.. Ну, иди, милый. Старайся, Бог труды любит.

Голова у лавочника была круглая, лицо бледное, изрытое оспой. В комнате стоял пузатый комод, на нем — зеркало, в углу — граммофон с ярко раскрашенной трубой. Богатство, какого Петька раньше не видел. На окнах — кисейные занавески, за окнами — улица, в конце ее — степь, дорога к «Магдалине».

В кухне Петьку встретила старуха с тонкими поджатыми губами, теща Алексея Прокопьевича:

— Страдалица я несчастная… О боже, каков сморчок!.. Ставь, мокроносый, самовар, потом картошку будешь чистить… Что же ты делаешь, что ты делаешь, негодяй? Самовар распаяется. Воду лей сначала!.. О-о, боже, с тобой тут! Вынеси помои, угля набери. Да побыстрей, бегом!.. Вот, господи, наказание!

И так пошло: каждый день от зари до зари.

Глава VII. В поход

1

— Мемуары сочиняете, — зевая, протянул штабс-капитан Соковнин. — Как не надоест только! Ну, помогай вам бог, — сказал он, словно похлопал по плечу, и, распахнув дверь, вышел из блиндажа.

В блиндаж ворвалась полоса дневного света, но дверь закрылась — снова стало темно. Порыв ветра заколыхал пламя свечи. Промозглые бревна, чуть белевшие в полумраке, еще сильнее запахли плесенью.

За грубо сколоченным столом сидел человек; сейчас он остался один. На нем солдатская шинель с офицерскими погонами. Свеча тускло освещала стол. Офицер склонился над тетрадью, писал, сжимая пальцами карандаш; бумага была влажной, и каждая написанная буква врезалась в нее глубоким отпечатком.

Он перевернул страницу. Закончил фразу: «…найдет химик в этих заметках, если меня убьют на войне».

Прислушался: шуршащий звук, будто птица машет крыльями, рассекает воздух. Тотчас грохнуло поблизости — взорвался немецкий снаряд. Куда этот снаряд? Который по счету сегодня?

«Секрет его открытия, — продолжал он выводить карандашом по сырой бумаге, — граничит с тайнами живых зеленых листьев. Во-первых, растение усваивает углекислоту, соединяет с водой — создает из них углеводы. Во-вторых, в растениях происходит другой, никем не разгаданный еще процесс…»

Молодой учитель Григорий Иванович Зберовский был мобилизован в Яропольске вскоре после начала войны. О том, чтобы он был призван, позаботился инспектор гимназии: учителей тогда, как правило, на войну не призывали. А на позиции он попал, лишь окончив школу прапорщиков, уже к концу пятнадцатого года, когда русские войска сдали Варшаву и отступали по Польше.

К войне он отнесся сразу с глубокой неприязнью. Надев впервые гимнастерку с офицерскими погонами, он посмотрел на себя в зеркало и саркастически усмехнулся. Той осенью, кстати, не затихли еще разговоры об измене военного министра Сухомлинова, оказавшегося немецким шпионом. Царица — немка, военный министр — шпион. И зачем эта война, никто толком сказать не может!

Бригада, где Григорий Иванович прослужил уже четырнадцать месяцев, держала оборону в самой глуши Пинских болот. Что ни день — хоронили убитых, провожали в тыл раненых. Окопы заливало водой, в блиндажах стояли вонючие лужи. Вместо оружия, вместо одежды, обуви в армию привозили царские подарки: вагоны медных нательных крестиков и маленьких штампованных, как тощие овальные монетки, икон.

Шинель никогда не просыхала. Зберовский был простужен, чихал, кашлял. Шла вторая зима его фронтовой жизни, вторая зима бессмысленного сидения в окопах. Временами он думал так же, как его солдаты: хорошо бы ударить кулаком по жирному лицу полковника Адамова, тупого алкоголика, спьяну посылающего людей под пули, плюнуть на эту дурацкую войну, на эти проклятые болота, уйти куда глаза глядят. По временам ему казалось, что все катится в пропасть, что человечество сошло с ума, что будет величайшим счастьем, если он попадет еще когда-нибудь в тишину химической лаборатории, поставит перед собой колбы, приготовит растворы, сможет спокойно заняться сложными преобразованиями органических веществ.

Сейчас он пишет в блиндаже. Опять — на этот раз очень громко — раздался взрыв. Желтый огонек на столе точно сдунуло ветром. С потолка посыпались комья. Зберовский нащупал в темноте спички, зажег погасшую свечу.