— Дай поглядеть в машинку!
Он давал поглядеть, но машинку не выпускал из своих рук и всегда носил с собой.
— Дядя Максим, я решил жениться.
— Давно пора, — отозвался старик. — Кто надоумил тебя?
— Мой самый большой начальник.
— Крушенец?
— Нет. У меня есть другой. Вот. — И Колян подолбил пальцем свою голову. — Какой же, говорит, ты председатель, если у тебя ни жены, ни детей?! Ты — мальчишка. Не то что люди, и собаки не будут слушаться тебя.
— Правильно говорит твой хозяин.
— Тогда, Максим, пойди посватай за меня Груньку!
Старческие сборы невелики, и Максим через одночасье был уже у родителей невесты, угощал их вином, которое послал Колян. Ответ на сватовство дали в тот же день, и самый хороший. На следующий жених с невестой съездили в Ловозеро и обвенчались по-новому, по-советски.
А праздновали свадьбу по-старинному — три дня пили, ели и пели всем поселком у жениха с невестой. Ксандра пела еще отдельно по-русски: волжские, богатырские, революционные, бурлацкие песни и частушки-страдания. Пела и думала: «Пусть видят, с какой легкостью и радостью отдаю Коляна другой невесте. После этого девушки перестанут думать, что я приехала отнимать у них женихов».
В ответ ей Колян спел похвальное слово:
После свадьбы Колян переехал из тупы Максима в тупу жены, единственной дочки, где и мать и отец была беспомощны. Всю заботу о Максиме взяла на себя школа: постоянно дежурил при нем кто-нибудь из ребятишек, ежедневно проведывала Ксандра. Старик умирал, плохо говорил, потерял интерес к еде, питью, но ужасно беспокоился о правильном разделе своего имущества. Главное богатство — оленей, санки, упряжь, большой набор старинных колокольчиков и бубенчиков, ружья, ловушки, сети — отдал колхозу; часы, полученные от доктора Лугова, — Ксандре: может вернуть отцу, может носить сама; тупу — школе, всякую мелочь — Коляну и другим соседям.
Раздав и распределив все, ненужное в могиле, он велел впустить к нему свою единственную лайку: ведь охотнику, оленеводу и жить и помирать легче с собакой.
— А теперь, господи-боже, прими последнее! — и сделал такой долгий-долгий, тяжелый-тяжелый вздох, словно сдерживал его целую жизнь. Затем еще подышал немножко с хрипом и свистом, но все тише-тише и затих совсем.
Похоронили его среди нагромождения утесов и валунов, где хоронили всех исстари и где «происходило чудесное переселение покойников в камни». Пройдет некоторое время, и начнут рассказывать о новом таком переселении и назовут один из утесов возле Веселых озер Максим-камень.
Редкий день в колхозе «Саам» проходил без собрания. Было сказано и записано в протоколы — их вела Ксандра — много новых, красных слов: всех оленей соединить в общее колхозное стадо и пасти, охранять одинаково хорошо; все пастбища считать общими, колхозными; оленью сбрую не бросать где придется, обязательно убирать в амбарчик…
А старое не хотело умирать, забываться, и жизнь шла натужливо, как плохо сделанная, кособокая нарта. Самыми ярыми приверженцами старого оказались собаки: слушались они только своих хозяев, а на всех прочих, будь они кто угодно — хоть бригадир, хоть уполномоченный из Мурманска, хоть сам председатель колхоза, — либо не обращали никакого внимания, либо огрызались; оленей стерегли только своих, а чужих старались отогнать подальше. Они действовали наподобие кулаков — и сами не хотели жить колхозом, и других отпугивали от него.
Пастухи в сердцах покрикивали на собак по-новому: «Цыц, подкулачницы!»
Олени относились к чужакам мягче, чем собаки: от себя не гнали, иногда шли на короткое знакомство, но предпочитали держаться своего стада. Собаки и олени трудно заменяли «свое» и «чужое» «общим», «колхозным».
И все-таки Колян считал, что с ними легче столковаться, чем с людьми. Эти часто вели себя неопределенно, мудрено… На собраниях говорили за колхоз, после собраний — против него. Нашелся даже такой председатель сельского Совета, который отказался вступить в колхоз: «Я за Советскую власть, но без колхозов».
В колхозе «Саам» начало больших неприятностей совпало с началом больших радостей: появился на свет первый колхозный олененок, а заместитель председателя колхоза Оська поймал его и начал клеймить как своего.
— Ты что делаешь? — закричал подскочивший к нему Колян.
— Что хочу, то и делаю. Схочу — сам съем, схочу — волкам скормлю, — вздыбился Оська. — Он — мой, от моей важенки.
— Теперь нет твоих важенок, все колхозные. И телят не будет ни твоих, ни моих — все будут колхозные. И клеймить их надо по-новому, по-колхозному.
— А что мне, одна работа?
— В конце года будет расчет.
— А что есть до конца года?
— Рыбу.
— Мне некогда ловить ее: ты каждый день наряжаешь меня пасти оленей.
— Пиши заявление, — посоветовал Колян.
— Куда, зачем?
— Пиши в Мурманск, в Москву, проси мяса, рыбы, денег.
— День и ночь паси, а есть проси. Я не хочу такой колхоз, — объявил Оська и вырезал на ухе олененка свое родовое клеймо.
А Колян рядом с этим клеймом вырезал новое, колхозное, — букву «С», что значило: олененок принадлежит колхозу «Саам».
Оська не угомонился, постепенно, помаленьку собрал своих оленей в одну кучку и погнал в сторону от общего стада. Была одна из тех весенних белых ночей, после которых наступают солнечные. Эта ночь была еще без солнца, но и без мрака. Все заливал жиденький белесый туман, и все в нем казалось зыбким, расплывчатым, туманным. Не было ни ветра, ни шороха листьев, ни птичьих криков и песен. Шумела только вдали порожистая речка. Иногда в такие ночи людям чудятся неясные, идущие невесть откуда звоны, песни, плач, а на деле ничего такого нет.
Коляну почудился шум бегущего оленьего стада. Он повернул свою упряжку на шум. В зыбком тумане, где все виделось неясно, начался опасный бег — чьи-то олени удирали, а Колян догонял их. Догнал у реки, где удирающие трусливо сгрудились перед дико скачущей по камням вешней водой.
Оленей угонял Оська. Колян уже знал, что здесь не обойдешься одними добрыми уговорами, и подошел к Оське с нацеленным в него ружьем.
На курсах в Мурманске он усвоил новые порядки и сказал Оське:
— Довольно шутки шутить — вступать в колхоз да убегать из него. Можешь уходить. Но уйдешь один, олени останутся в колхозе. Это закон.
Оська разразился бранью и угрозами:
— Я тоже умею стрелять. И получше твоего, — и тоже нацелил ружье в Коляна.
— Я, пока жив, не отпущу тебя с оленями. Хочешь иди один. — Колян начал заворачивать Оськиных оленей от реки.
Оська постоял, повертел ружьем, покусал себе губы, затем пошел за своим угоняемым стадом.
На первых порах в коллективизации лапландских оленеводов были допущены серьезные перегибы. В некоторых местах ее проводили под нажимом милиции, пугали оленеводов лозунгами: «Кто не в колхозе, тот против Советской власти» или «Все, не записавшиеся в колхоз, являются дезертирами фронта коллективизации и помощниками кулаков». И самый серьезный из перегибов — не оставили ни одного оленя в личном пользовании кочевников-оленеводов, вся жизнь которых зиждется на оленях.
В оленном стаде колхоза «Саам» было триста стельных маток, каждый день появлялось по семи-восьми новорожденных оленят, и около каждого разыгрывался скандал: прежние хозяева клеймили их по-своему, а Колян клеймил по-колхозному. Шла ужасная неразбериха. Вместо того чтобы пасти оленей по очереди, их пасли все, но каждый пас и хранил только своих. Кое-кто пытался уйти со своими оленями в другие далекие места, а Колян решительно заворачивал таких обратно. Он болел за все стадо и всеми силами старался держать его по-колхозному, вместе.
За все свои нелегкие годы Колян не знавал еще такой хлопотливой, такой тревожной жизни, какая навалилась на него с колхозами. Всяк день начинался у него шумом, спором, бранью и кончался тем же. Колхозники мешали ему клеймить по-колхозному новорожденных оленят. Колхозники не хотели да и не могли ждать расчет до конца года, немедленно требовали мяса, хлеба, денег. А у Коляна не было ни того, ни другого, ни третьего. Он говорил одинаково всем: подождите, потерпите, пишите в Мурманск!